Неприкаянная. Исповедь внебрачной дочери Ингмара Бергмана - Лин Ульман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Опасности вообще поджидали за каждым углом, и, разумеется, все это были самые обычные вещи – например, надевать на голову полиэтиленовый пакет (умрешь от удушья), ходить в мокрых трусах или купальнике (застудишь придатки и умрешь от воспаления), неправильно вытащить клеща (умрешь от заражения крови), плавать сразу после еды (умрешь от заворота кишок), садиться в машину к незнакомым людям (тебя похитят, изнасилуют и убьют), брать у незнакомцев сладости (умрешь от отравления или же тебя похитят, изнасилуют и убьют) – но есть опасности, присущие исключительно Хаммарсу: нельзя трогать мусор, который выбрасывает на берег приливом – бутылки из-под спиртного и шампуня, пачки из-под сигарет, коробки из-под консервов с надписями на непонятных языках. Такие вещи нельзя трогать или нюхать, и ни в коем случае нельзя пробовать на вкус (умрешь от отравления). Еще здесь запрещается сидеть на сквозняке (умрешь от переохлаждения), простужаться (тебя увезут из Хаммарса в больницу, и ты умрешь), сидеть в сушильном шкафу (задохнешься и умрешь или током ударит) и опаздывать (а если опоздаешь, о смерти будешь мечтать, и смерть, наверное, была единственным приемлемым объяснением в случае опоздания). Дай той девочке правила, и она будет неуклонно им следовать, кроме того, что про сушильный шкаф. Ингрид уже сколько раз ее предупреждала, но девочка все равно влезала в шкаф и затихала там, в тепле. Пока в один прекрасный день на двери сушильного шкафа не появился желтоватый разлинованный листок бумаги, на котором папиным почерком большими буквами было написано: «ВНИМАНИЕ! ДЕТЯМ ПОСЛЕ КУПАНИЯ ЗАПРЕЩЕНО ЗАБИРАТЬСЯ В СУШИЛЬНЫЙ ШКАФ!» По-шведски отец выражался изящно и часто обращался к девочке в третьем лице. «Как сегодня чувствует себя моя дочка?» Английские слова он почти не использовал, разве что по отношению к бассейну, которым невероятно гордился. «Swimmingpool»[2] растянулся в траве, словно огромная разряженная дама средних лет в длинном, до пят, платье цвета морской волны. В длину бассейн был шесть метров, а глубиной в самом глубоком месте – три, прямоугольный и – да, с сине-зеленой водой, от которой пахло хлоркой. По ночам в воду падали осы, которые либо тонули, либо плавали по поверхности, перебирая лапками, и пауки, и жучки, и божьи коровки, и шмели, и иногда бабочки.
Каждое утро все, что напа́дало в воду, вытаскивают оттуда сачком. За эту работу Даниэлю платят еще десять крон. Рано-рано утром стареющая дама сверкает в траве, а в ней копошатся насекомые, и на поверхности, и внутри. Вокруг – высокая трава и сосны, и сама она – сине-зеленое пятно на карте.
Я слышала, как отец говорит по-английски с британскими и американскими журналистами. Акцент у него частично немецкий, частично шведский, частично русский, а частично американский, и какие-то джазовые звуки, каких я никогда прежде не слыхала и которых от него вообще не ждешь: «Yes, yes, as Faulkner once said, the stories you tell, you never write»[3]. Он считал норвежский красивым языком и часто повторял слово «кустотень», полагая, будто оно означает женский брючный костюм.
Каждый день он – отец девочки – плавал в бассейне. Тогда девочка подглядывала, прячась за розовым кустом. Вообще-то она считала, что для купания нагишом отец уже староват, да и вообще ему уже не по возрасту плавать в бассейне. Ну честное слово! Плескаться в воде, прямо как огромный жук! Он всегда плавал в одиночестве. Рано утром, до завтрака. А потом закрывался в кабинете. Что он там делает, девочка не знала. Он писал – это она понимала – на желтоватой разлинованной бумаге.
Летом он писал, а в остальное время делал кино или работал в театре.
Иногда он сидел в гостевом домике с какой-нибудь женщиной и резал пленку. В те времена пленку резали на квадратики, и вот он все лето сидел и резал «Волшебную флейту», и тогда из окон струилась музыка Моцарта и либретто Эмануэля Шиканедера. Это было единственное лето, которое они провели с распахнутыми окнами, и весь Хаммарс прислушивался. Тамино пел о своей возлюбленной Памине, спрашивая: «Увижу ли я ее когда-нибудь снова?» А хор отвечал: «Скоро… скоро… или никогда больше».
Когда отец не резал пленку, он сидел и писал, а по вечерам отдавал желтоватые, разлинованные листки бумаги Ингрид. Она умела разбирать его почерк, а на такое не каждый был способен, и потом она перепечатывала все на машинке. Когда отец писал, его ни в коем случае нельзя было отвлекать, и девочка это прекрасно знала, «у него темперамент», – говорила мать, отправляя девочку в дом, который когда-то построили для нее самой. «Что такое темперамент?» – спрашивала девочка. «Он может рассердиться». «Это опасно?» – спрашивала девочка. «Нет, – мать задумывалась, – или да, если при этом обижать других, но если не показывать, что сердишься, или расстраиваешься, или боишься, то в животе вырастает такой большой комок, и это тоже опасно». «А у папы есть в животе такой комок?» – спросила девочка. «Нет, – ответила мать, – нет у него никакого комка, он иногда сердится и говорит что-нибудь сгоряча… И рявкает и орет… Тогда у других появляется комок… Вот поэтому я и говорю, что у твоего отца темперамент… Он вспыльчивый». «Вспыльчивый? – не поняла девочка, – это как?» Мать вздохнула. «Это значит… ну, зажжешь спичку – и вдруг весь дом уже горит…» «А, понятно», – сказала девочка. Она хорошо знала, что отца отвлекать нельзя, но иногда все равно отвлекала его. Стучалась в дверь кабинета и просила выйти, потому что у нее в комнате паук и надо его выкинуть оттуда. Пока он не уберет паука, она в комнату не зайдет. Или жука. Или осу. И отец не рычал. И не сжигал весь дом. Он лишь вздыхал, вставал и шел следом за девочкой в гостиную, оттуда – в кухню, а потом в комнату девочки. Девочка была такой худенькой. Сама словно насекомое. И отцу нравилось, как она выговаривает норвежские слова. Стрекоза. А девочке нравились шведские. Trollslända[4]. И отца она не боялась. Она боялась слепней – broms[5]. И долгоножек – harkrank[6].
Когда она выросла и в совершенстве овладела шведским, отец все равно просил ее говорить по-норвежски. По крайней мере, с ним. Он сказал, что, когда она говорит по-норвежски, голос у нее делается тоненьким, как у маленькой девочки, так что сейчас, когда она уже взрослая, неплохо бы ей