Про тебя - Владимир Файнберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Извините, я должна быть с ними. Спасибо вам большое, — Катя в смятении вскакивает из‑за стола.
Знаешь, когда я заметил эту группу соотечественников, я конечно увидел их глазами себя, Катю, рюмки на столике… Не составляет труда понять, о чём они подумали. Скучно мне стало, противно жить на свете.
— Попался, который кусался? С девочками развлекаешься? Что ты, как неродной?
Протягиваю навстречу руку и в этот момент, наконец, вспоминаю имя Акын О'кеича.
— Приветствую тебя, Тимур.
— Сколько лет не виделись? Лет двадцать? Тридцать?
— Целую жизнь, — говорю я. — Куда они двинулись?
— Искать супермаркет.
— Пойдем и мы прогуляемся?
— О'кей!
И вот в результате я сижу один на скамейке в сквере. Сквер разбит на пустоши среди широких автотрасс, по которым почему‑то почти не проезжают автомашины, почти нет и пешеходов. Похоже на то, что здесь когда‑то были разбомблены целые кварталы. С тех пор ничего нет, кроме асфальта и сквера.
И меня тоже, как разбомбило.
Никогда не думал, что здесь, во Вроцлаве, мне предъявят мой собственный портрет — каким я был в восьмом классе. Заставлял Акын О'кеича, то есть Тимура, подсказывать мне по математике, бессовестно списывал у него контрольные работы.
Это правда.
Открыв для себя стихи Пастернака, вечно приставал ко всем, насильно заставлял их слушать. Завывал — «В посаде, куда ни одна нога не ступала, лишь ворожеи да вьюги ступала нога…» Подбивал его, Тимура, пропускать уроки, бродить в районе Крестовского рынка возле Рижского вокзала. Называл эти побеги из школы — «открытое море приключений».
Однажды дотащил до акведука у городка Моссовета и утверждал — «Это мой Рим».
Тоже правда.
Будучи приглашён на новогодний обед к нему, Тимуру, домой, я, восьмиклассник, ввязался в спор с его отцом: стал доказывать, что реализм не может быть ни социалистическим, ни капиталистическим. Мол, реализм, он и есть реализм.
Цепкая память Тимура сохранила меня таким, каким я когда‑то, видимо, на самом деле был.
Я терпеливо слушал, помалкивал и, честно скажу, с трудом удерживался, чтобы не напомнить о том, как будучи пятнадцати лет, он «обрюхатил» девочку, которая умерла от последствий подпольного аборта. А его папаша — лауреат Сталинской премии — откупился от суда, от её родителей.
Не без мстительного удовольствия Тимур вспоминал о других наших встречах, уже случайных, добавляя к моему портрету не очень‑то симпатичные штрихи. Вдруг, как бы невзначай, проговорил: «В последние годы я кое‑что слышал о тебе, читал твои книги. У меня, кстати, радикулит. Был недавно в Штатах на фестивале поп–музыки, устроили мне поездку к Ниагарскому водопаду, продуло. Больно вставать со стула.»
Честно скажу тебе, я разозлился. Поливает меня грязью, тычет в глаза старые истории и при этом хочет на халяву подлечиться.
Я поднялся со скамьи, велел снять туфли, встал перед ним на колени. Начал массировать точки на стопах.
«А помнишь, у тебя над письменным столом была фотография Маяковского — «агитатора, горлана, главаря»?» — спросил он, когда мы уже стояли, и я обрабатывал резкими взмахами рук его поясницу.
— Помню. Она и сейчас у меня, эта фотография. Как спина?
— Как будто не болит. Сеньк ю. Пошли?
— Знаешь, я что‑то устал. Иди, встретимся за ужином.
Так вот и получилось, что я сижу один в этом сквере на окраине города Вроцлава.
На пыльной аллейке появилась старая женщина в нелепой шляпке. Присаживается против меня на скамью, достаёт из сумки и расстилает рядом с собой грязноватую салфетку, раскладывает на ней помидор, хлеб, луковицу. Вынимает гранённый стаканчик, бутылочку.
Сначала была Катя, потом Акын О'кеич, теперь жизнь помещает прямо передо мной эту явно опустившуюся личность. Алкоголичку. Бежевый плащ её в подтёках, в пятнах. Зато вокруг тонкой шейки повязан шёлковый шарфик. Что‑то артистическое. Нарезает складным ножом луковку, помидор, хлеб. Уютно устроилась.
— Ким ты естешь? Чи хчешь напичь? — Она явно обращается ко мне, призывно помахивая рукой.
Подхожу к её скамейке. Стыдно сказать, не могу отвести взгляд от разложенного на скамейке натюрморта.
— Ким ты естешь?
— Не понимаю по–польски. Я из России.
— О, из России! Хочешь водку? Садись.
Старушка, оказывается, отлично говорит по–русски. Как всякий одинокий человек, она искренне рада возможности пообщаться.
— Ты из Москвы? Я была в Москве, училась в вашем ГИТИСе у Марии Осиповны Кнебель. Слышал о такой?
— Да.
— Господи, человек из Москвы, слышал о Кнебель! Мистика! — Вздрагивающей рукой наливает в стаканчик. — Пей моё здоровье. Я театральный режиссёр. Ева. Фамилию не скажу.
— Почему не скажете? — Водка крепкая, горькая. Закусываю луком, потом протягиваю руку за ломтиком хлеба.
— Я ставила пьесы вашего Розова и даже один раз Шекспира «Бурю». Меня забыли, как потонувший корабль. Никто даже здесь не знает. Я умерла. Моя эпоха умерла.
— Когда была ваша эпоха, пани Ева?
— Когда было великое польское кино, когда пела Анна Герман. Ты такую не знаешь.
— Отчего же? Знаю. Помню. Люблю её нежный и чистый голос… Герман была наше общее сердце.
— Именно. Наше общее сердце! Анна одна была без комплексов. Даже великое польское кино было закомплексовано.
— В каком смысле?
— Пей ещё, пей! Мы, поляки, все закомплексованы. Бери помидор. Надо закусывать.
— Спасибо, пани Ева.
— Да, милый мой, мы — маленькая, несчастная страна между Германией и твоей Россией, между Гитлером и Сталиным… Большое несчастье, так?
— Так.
— Мы всегда провинциалы. И это рождает амбицию. Мы амбициозны. Мы всегда в позе обиды. Значит несвободны. Мне вот только водка даёт свободу, не суди старого человека. Все наши фильмы — про польский комплекс, весь театр, все искусство. Это так.
— А Шопен?
— Что Шопен? Чтобы избавиться от комплекса, он не жил в Польше, уехал во Францию. И теперь уезжают. Кто может.
— А вы?
— А я умерла. Когда в Познани были волнения — мужа подстрелила полиция, случайно. Он был музыкант в театре. Скрипач. — Ева опирается подбородком о скрещённые кисти рук, закрывает глаза.
Шесть часов вечера. В семь у нас общий сбор, молитва, ужин. Я поднимаюсь со скамейки. Пани Ева спит. Только начинаю уходить по аллейке, чувствую на себе твой взгляд… Бросаюсь обратно. Достаю из бумажника оставшиеся польские купюры, засовываю в её хозяйственную сумку. Не проснулась.
Тихими улицами провинциального города шагаю обратным путём к центру. Прохожу под густыми кронами высоких деревьев, ещё не тронутых сентябрём.
Думаю о том, что если бы утром не толкнуло пойти направо от дверей нашего обиталища, не встретил бы Катю, не пошёл с ней в кафе, не прошёл бы мимо Акын О'кеич, не было бы пыльного сквера с пани Евой.
Всего лишь лёгкий внутренний толчок…
Впервые за всю поездку спало напряжение. Мне хорошо от того, что я сейчас совершил, оттого, что все же избавил от радикулита Акын О'кеича- Тимура.
Первые огни в окнах домов. Девочки–гимназистки выбегают из кондитерской.
Вот уже показались знакомые улицы. Далеко впереди шагает отец Василий, окружённый толпой наших паломников. Среди них Надя в своём красном тренировочном костюме.
Они спускаются под виадук. А из‑под него выныривает и останавливается у перекрёстка полицейский «мерседес» с цветными мигалками на крыше, потом второй. Из машин выскакивают полицейские, светящимися жезлами останавливают прохожих. Вместе со всеми и я замер на краю тротуара.
Из‑под виадука выдвигается колонна людей. По обе её стороны шагают конвоиры с автоматами.
Смотрю на стриженых ёжиком пареньков, вглядываюсь в их осунувшиеся лица. Кто они? Преступники? Что их ждёт? Совсем молоденькие. Плохо одетые. Может, это призывники?
И я не выдерживаю:
— Ребята! Братцы, куда вас ведут?
Колонна, грохоча башмаками, мрачно проходит мимо. И только один парень из последней шеренги злобно отвечает:
— В коммунизм!
Наша компания обернулась, хохочет, глядя на меня. Хохочут и охранники.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Опять за окном автобуса поплыли предместья, замелькали перелески, стаи птиц над полями, над островерхими костёлами. Вместо того, чтобы выехать, как было запланировано, в четыре утра, тронулись лишь в начале восьмого.
Всех поднял Игорь. Бегал по коридорам, колотил кулаком в двери. Весь автобус злой, не выспавшийся. Все сидят с карманными калькуляторами, подсчитывают сколько растратили в Польше, сколько осталось, путаются в пересчёте валют.
В отличие от своих нетерпеливых попутчиков, я ничего не приобрёл. Зато, как ты знаешь, в моей сумке, может быть, самое ценное — подстаканник из соломки…