Свеченье слов. Поэтические произведения - Олег Сергеевич Прокофьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
<1>
я сотрусь как рисунок
как узел распутаюсь
слова разойдутся
по своим делам
взамен не то что ничего
а ветер будет дуть слегка
и звезда лучиться
<2>
жизни осталась куча минут
объемистых пухлых минут
однако исход неминуем
свечку задуют
страхом засудят
забвеньем обидят
страшнее — разбудят
и скажут
ты не был
будь[18]
Дмитрий Смирнов-Садовский
Библиография
Венцлова 2015 — Венцлова Т. Москва 1960-х. Интервью // Иностранная литература. 2015. № 3. С. 250–264.
Дьяконов 2010 — Дьяконов В. Н. Эмиграция в культуру и обратно // Коммерсант. 30 июня 2010. № 115. С. 15.
Лунина 2001 — Лунина Л. А. Дом Жилинского // Огонек. 2001. № 24. С. 29–33.
Мамонова 2010 — Мамонова О. А. Олег Прокофьев. Возвращение. М., 2010.
Прокофьев 1990 — Прокофьев С. С. Дневник-27 / Предисловие О. С. Прокофьева. Париж: Синтаксис, 1990.
Прокофьев 1995 — Прокофьев О. С. Отпечаток отсутствия — Teh Scent of Absence. Keele, 1995.
Прокофьев 1997 — Прокофьев О. С. Интервью А. В. Ерофееву // Вопросы искусствознания. 1997. № 1. С. 597–603.
Прокофьев 2002 — Прокофьев С. С. Дневник: В 3-х т. / Предисловие Св. С. Прокофьева. Париж, 2002.
Прокофьева 2015 — Прокофьева С. Л. Дорога памяти. М., 2015.
Grey 1962 — Grey C. Teh Great Experiment. Russian Art 1863–1922. New York, 1962.
Prokofiev 1991 — Prokofeiv S. Soviet Diary 1927 and Other Writings. London: Faber&Faber, 1991.
О себе в словах
Родился я в Париже, чем большую часть своей жизни тайно гордился, культивируя в себе секретную ностальгию, пока не приехал туда опять, уже взрослым, и не увидел, что одна только эта случайность и объединяет меня с исконными парижанами. Тем не менее русский язык не был моим первым языком, и я в младенчестве не слышал ни русских сказок (их я читал позднее сам, с иллюстрациями Билибина), ни песен. Первая моя нянька была, кажется, шотландкой, и я не помню, чтоб она пела.
Зато за стеной папа-Прокофьев играл свою, русскую, музыку, что останется одним из драгоценных воспоминаний моего детства. Отец, наверное, уже тогда мудро решил, что еще одного музыканта в доме он не допустит (мама была певицей), что и было исполнено. А я несколько десятилетий об этом горько жалел, почему-то самонадеянно решив в юности, что уж как Святослав Рихтер я бы наверняка играл, «если бы учили с детства»… Это, наверное, во мне зародилось еще в те времена, когда я иногда встречал его, Рихтера, уже в моей московской жизни, на Чкаловской (ныне Земляной вал), около нашего дома, куда он ходил заниматься к жившему там Генриху Нейгаузу. Помню, однажды он меня спросил, что это я за книжку несу. Я показал ему томик Пастернака, на что он признался, что это выше его понимания. Кажется, он со временем изменил свое мнение. Наверное, тогда от неосуществленного желания во мне укоренилась своего рода «заторможенность» и чувство неразделенной любви к музыке, но также и ревность к другим искусствам.
Русскому языку я был обучен лет в пять-шесть польско-французской бабушкой по материнской линии (она-то сама родилась в Воронеже и выросла в России). Поэтому у меня с этим связано одно странное языковое воспоминание, вернее ощущение, относящееся ко времени первого приезда с родителями в Москву. Мы ехали от Белорусского вокзала до Моховой, в гостиницу «Националь», по тогда все еще Тверской, и я, как всякий уважающий себя мальчик, читал все вывески на магазинах. Поскольку я читать тогда умел только по-французски, а по-русски еще довольно плохо, то больше всего меня поразила наглядная разница алфавитов — с бросающимися в глаза необычными твердыми и мягкими знаками, буквами «ы», «ж», «щ», «й» — и так далее, причем, ей-богу, как мне впоследствии всегда в памяти мерещилось, среди этих букв были также и «ять» и «фита», хотя потом они со временем все куда-то поисчезали.
Отличие русских букв от латинских, однако, не было единственным признаком моего нового восприятия этого «другого» мира, запавшим в памяти.
Когда мы пересекли польскую границу, то оказались в неказистом белорусском местечке под названием Негорелое. Вообще, почему-то, это название довольно часто упоминалось в нашей семье, приобретая, в некотором роде, символическое значение. По моим же тогдашним глагольным познаниям, это понималось скорее буквально, ну, что-то подобное названию единственного несгоревшего после какой-то гигантской катастрофы места в этой бескрайней непонятной стране. <Огромными были и вагоны, после миниатюрных и веселых транс-европейских в них чудилось что-то угрожающее. Пока мы ждали, таможенники рылись в наших чемоданах, и в этом тоже было мало приветливости. Хотя нельзя сказать, что остальные люди были неприязненны. Наоборот, с ласковым состраданием кто-нибудь иногда даже мог сказать: «Угораздило же вас…»>
Русским языком я овладел быстро, поскольку с раннего возраста обожал читать, тем более что в семье это всячески поощрялось. Единственно, что я никак не мог понять, так это почему в Париже меня заставляли говорить дома по-русски, а в Москве по-французски. Тем не менее, вероятно, между 8 и 15 годами я прочел не меньше книг, чем за всю остальную свою жизнь, хотя поэзия занимала в этом небольшое место долгое время.
Равномерность, метрическое однообразие классического стиха и так называемая «музыкальность» поэзии казались обтекаемыми и скучными и проскальзывали в сознании, не зацепляясь за память и подталкивая ко сну. Странно, но это до сих пор мешает мне понять все прелести растекающейся «горизонтальной поэзии», что, видимо, коренится в первоначальном подозрении, что музыкальность в поэзии имеет столь же общего с музыкой, как живописность слова с живописью как таковой[19]. А может быть, это еще от неумения запоминать стихи наизусть. Правда, это в большой степени освободило меня, в процессе их писания, от поэтического «комплекса Остапа