Превращение Локоткова - Владимир Соколовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Даже так? — словно еще один из работавших внутри счетчиков разом сбросил старый счет, и показалось пустое табло. — Вы полагаете, даже так?
— Причем здесь я?! — внезапно раздражился заведующий кафедрой. — Ты прекрасно знаешь меня, и мое прошлое к тебе отношение, но — есть же обстоятельства, и никуда от них не прыгнешь, пора понимать такие дела! Потом — больно уж скверное дело ты себе тогда позволил. Будь автоавария, халатность там какая-нибудь — это одно, а избить в кровь мальчишку за то, что он не пожелал выслушивать твои пьяные сентенции — другое. Кто тебя поймет? Ни я, и никто другой. Отсюда — суди сам, что можно придумать в нынешней ситуации?
— Лады, кореш… Давай, давай, топи, как кутенка: в глухой его мешок, да в омут поглубже! Ах, какая пустота вокруг, это что же такое, ни единого просвета! Только ты не больно ликуй. Думаешь, не выберусь? Плохо меня знаешь. Выкарабкаюсь, и еще в морду тебе наплюю…
— За что же ты меня так-то? — огорчился Шеф, и вдруг крикнул петушино лаборантке: — Лена! Почему на кафедре находятся посторонние лица? Не имеющие отношения к науке и учебному процессу?
— Меня, конечно, имеете в виду? — деревянно улыбнулся Валерий Львович. Он раскручивал, раскручивал хлеставшую душу истерику, и ему было уже все равно. — Да вы просто забыли! Я Локотков, бывший старший преподаватель, кандидат наук. Давайте же еще раз поздороваемся, вспомним старые времена, поделимся впечатлениями о своей настоящей жизни!
Он протянул руку через стол таращащемуся и прячущему от него ладони Шефу, и неожиданно неуловимым лагерным движением ухватил его за нос — между средним и указательным пальцами. Ухватил и держал крепко, не подходя вплотную — боялся хука, так как завкафедрой в молодости считался приличным боксером областного масштаба.
— Хрен ты, падло драное, Анатолий Сергеевич, — сказал Локотков. — Ну, это возьми за комплимент, а так я к тебе без претензий, мы люди свои, таких учить — только портить, ты и без того все про себя знаешь. Только вот должок есть за мной — это уж я верну, а то мало ли что — дороги-то разные, вдруг не придется больше встретиться, в самом деле… — он вынул из кармана три рубля, плюнул на них, и припечатал к завкафелровской лысине. — Это за галстук, который ты мне в честь защиты подарил. Он, правда, дешевле стоил — ну, да не заставлять же тебя теперь сдачу искать!
— Как-кой нахал! — визгнула сзади женщина. — Лена, вызывайте милицию!
Локотков отпустил багровый нос шефа; отошел и остановился в ожидании, что произойдет дальше. Внешне он был спокоен и невозмутим, хотя внутри, казалось, все скручивалось жгутом.
Шеф отлепил бумажку, бросил ее на пол, растер мокрое место на лбу. Посидел немного, словно что-то вспоминая, и снова обратился к лаборантке:
— Лена, вы отпечатали научный план кафедры, как я просил? Найдите и дайте мне, через пятнадцать минут я должен быть с ним у проректора.
Кто-то громко прыснул. Кто заперхал неестественно, давясь. Валерий Львович постоял, озираясь, и быстро вышел, хлопнув дверью.
В коридоре его обогнал бывший друг — из лучших — Шура Пайвин, сказал: «Молодец!» — и ударил по плечу. «Эй, старик!» — крикнул ему вслед Локотков. Шура нерешительно замедлил шаг, потом остановился. Видно было, что ему не совсем нравится такая остановка, один на один с Локотковым. «Ну, чего?» — спросил он, озираясь. «Да, слушай, — с противным ему унижением сказал Валерий Львович. — Ты занят сегодня вечером?» «А что такое?» «Я там подбашлился немного… Могли бы посидеть, выпить, потолковать. Как раньше, помнишь?» «Нет, я никак. Консультация, старик, семинар у вечерников. Да и — редко я сейчас! То да се, семейные радости… При всем при том — легко это у тебя выговорилось: давай, как раньше! Нет, Валера, как раньше уже не получится. У нас с тобой, по крайней мере…»
И, покинув его, Пайвин пошел дальше по коридору. С ненавистью глядя ему в спину, Валерий Львович думал: «Гадина ты! Имеешь на Шефа какую-то злобу, и радуешься теперь, что его унизили на людях». И еще он подумал, что зря, совсем зря устроил эту позорную сцену. Ну кому она была нужна? Разве что — таким вот Шурикам. Ведь Шеф, в сущности, совсем неплохой мужик, и никогда не сделал Локоткову ничего дурного, и если уж на этот раз сказал так — значит, так и есть, никуда не денешься. И ты рассвирепел от бессилия не перед ним, совсем не перед ним. Самое глупое — что это еще было и актерство, ибо и спиной, и боками ты чувствовал, что находящийся на кафедре народ ждет от тебя поступка, который мог бы успокоить их совесть, показал бы, что ты уже не такой, как они, и тем самым устранил возникший в твоем лице дискомфорт существования. Как ни велико было его преступление. Оно все-таки имело элемент абстрактности, ибо происходило вне глаз, давно, и не касалось никого из кафедралов. И вот он на виду у всех делает гадость, и сразу все становится на места: Локотков преступник, свинья и сволочь, любое отношение к нему оправдано и правомерно. Шеф первый понял это, потому и успокоился так внезапно. Может быть, он даже благодарен, что ты так удачно подыграл ему.
Только от этого не легче. Теперь все пути на кафедру, вообще в ученый и вузовский мир прикрыты надежно. И надолго. Ну ничего, не одним вузом может жить человек, и не на нем одном заканчивается История, — так рассуждал Валерий Львович, стоя у университетского окна и глядя на двор. Но рассуждения не утешали, и на душе было мутно, пакостно.
9
Оглянувшись на оклик, он увидал стоящего рядом отставника Шевыряева, коменданта корпуса. Он лоснился, радовался, сверкал лысиной, тянул руку, и Локотков подумал удивленно: «Надо же, узнал!»
Иван Васильевич Шевыряев — Ваня Грозный — пришел в вуз давно, лет пятнадцать назад, после выхода на военную пенсию. Пришел крепким, бодрым мужичком, таким и остался: видно, был из породы тех, кто не старится, а сразу умирает, как только организм почувствует дряхление. Поначалу был крут и голосист, полагая, что оказался в немалом начальстве, — да только университет и не таких обламывал; что-то уяснив для себя после пары-другой намеков, он притих раньше и глубже других отставников, гурьбой хлынувших в вуз одно время — те сразу стали устанавливать свои порядки, диктовать волю, командовать в корпусах и общежитиях, словно в казармах и полковых канцеляриях, устраивать какие-то нелепые разборы, — и все потихоньку сошли на нет — увольнялись или пополняли ряды инфарктников. Только Шевыряев остался, и все так же исполнял свою то ленивую, то требующую немалой активности должность. Уже поколения студентов прошли, и немало преподавателей сменилось, — и к нему привыкли, как привыкают к необходимому, но нечасто пользуемому инструменту. Лишь иногда в кулуарах, как дань зубоскальству, возникала очередная байка о его глупости и застарелом бурбонстве. Она могла быть из армейской жизни Шевыряева: например, как он, служивший раньше в артиллерии, неведомым образом переведен был в авиацию; увидав в первый раз вблизи самолет, он подошел к нему, потыкал пальцем в крыло и изрек: «Здорово надуто!» Или из его теперешних похождений — как Иван Грозный, беседуя о чем-то с студентами, вдруг остановился на полуслове, и с глубоким внутренним чувством сказал: «А и любил я в детстве, братцы, гусей пасти!..» В-общем, Шевыряев являл собою существо достаточно незаметное, далекое от основной жизни вуза, и поэтому полупрезираемое.
И вот сегодня он подошел к одиноко стоящему возле окна Локоткову, протянул ему руку и радостно произнес:
— Здорово, Львович! Давненько ты здесь у нас не появлялся!
— Да, это верно, — сказал, поздоровавшись, Локотков. — Давно не был. Обстоятельства, Иван Васильич!
— Я знаю. Я и на суд-то хотел прийти, да упал некстати, ногу вывернул, да и провалялся на больничном. Обстоятельства, обстоятельства… От тюрьмы да сумы не зарекайся — так на Руси-то говорят…
— Да, это любят: чтобы сначала человек уж перестрадал на всю катушку, а после пожалеют. Поплачут, все грехи снимут, простят…
— А как же иначе-то?! — воскликнул Шевыряев, и развел руками. — Дальше подтолкнуть, да чтобы упал человек, да чтобы в самую грязь — это ни ума, ни сердца много не надо, еще и начальству тем красив будешь: это-де стойкость, принципиальность! Ну, а если по сути-то… Что за примерами ходить: служил я в Белоруссии, и был у меня в дивизионе мотоциклист. Такому солдату в войну — цены бы не было: смелый, находчивый, преданный, дашь приказ — себя и других в гроб вколотит, а выполнит! Вот… А в гражданское время такие всегда как-то не у дел, словно бельма на глазу. Сорвиголовы, отчаюги… И укатил он у меня в самоволочку, к вдове, беса тешить, самогон из буряка лакать. Год примерно пятьдесят четвертый или пятьдесят пятый, помнится… Ну, я знаю: придет, свое от меня получит, и снова месяца три-четыре — как шелковый. Я уж его понял. Натура буйная, он без разрядки, в строгих рамках, не может долго выдержать. И случись же такая зараза: ехал он обратно, возьми да напорись на командира дивизии, да с тем еще был полковник из штаба округа! Как раз на охоту той же дорогой пылили. Сразу: кто такой, почему, на каком основании и тому подобное. Так, мол, и так, ефрейтор Юркин, следую в расположение части, а если есть маленько нетрезвое состояние, так об этом я сам доложу непосредственному командиру. Еще и рваться от них стал: вы, дескать, меня не хватайте, я советский солдат, лицо неприкосновенное! Они рты пооткрывали от такой дерзости, а он скок обратно на мотоцикл, да и был таков! Приехал, сразу ко мне, представился, я с него лычку спорол, и — на гауптвахту. Смотрю, что-то не в себе, но — помалкивает. А на другой день они наехали, — понеслась душа в рай! Что тут началось! Мало, что сами на всех страху нагнали, так еще следователя с собой притащили, — чтобы, значит, Юркину статью натянуть. Комполка с ходу строгача, мне предупреждение о неполном соответствии… Что же это, думаю, такое? И — айда сам к генералу. То, говорю, что вы мне вкатили — все правильно, за разболтанного солдата с командира никто вины не снимает. А его-то самого за что так строго хотите наказать? Он виноват, и он свое получил, и наказание соответствует проступку. Дерзок, конечно, без меры — ну, да это уж такой человек! Зато не из тех, кто в глаза по-собачьи смотрит, а за спиной любую пакость сотворит. И в бою будет первым. Сначала комдив меня даже слушать не стал: выгнал с глаз долой — и все дела. Второй раз — выслушал. Все молчком, правда, без разговоров и выяснений. И на другой день уехал вместе со свитой. Тем и кончилось. Юркина на точку перевели, подальше от глаз, ну так — ведь не посадили же!