Жизнь Матвея Кожемякина - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
"Конечно, если сказать ему один на один - ты, Максим, должен понять, что я - хозяин и почти вдвое старше тебя, ну..."
"Что? - спрашивал кто-то изнутри и, не получая ответа, требовательно повторял: - ну, что?"
"Развязаться бы с этим! - отгоняя мух, взывал к кому-то Кожемякин и вдруг вспомнил: - По времени - надо бы грибам быть, а в этом году, при засухе такой, пожалуй, не будет грибов..."
Сухо щёлкнула о скобу щеколда калитки, кто-то легко и торопливо пробежал по двору.
"Не попадья ли?" - вскакивая, спросил себя Кожемякин, и тотчас в двери встала Горюшина.
- Ой, оденьтесь...
Тяжело дыша, красная, в наскоро накинутом платке, одной рукою она отирала лицо и, прижав другую ко груди, неразборчиво говорила, просила о чём-то. Он метнулся к ней, застёгивая ворот рубахи, отскочил, накинул пиджак, бросился в угол и торопливо бормотал, не попадая ногами в брюки:
- Извините...
А она, вытягивая шею, вполголоса говорила, точно каялась:
- Анюта - попадья, Анна Кирилловна -- всё сказала ему, как вы его ругали дармоедом, он так рассердился -просто ужас, и хочет идти к вам ругаться, чтобы...
- Ну-у!.. - протянул Кожемякин. - Опять - то же, ах, ты, господи!
- И я пришла сказать - миленький, уехали бы вы на время! Вы не сердитесь, ведь вы - добрый, вам - всё равно, я вас умоляю - что хорошего тут? Ведь всё на время и - пройдёт...
"Она, действительно, добрая", - мысленно воскликнул Кожемякин, тронутый чем-то в её торопливых словах, и, подойдя к ней, стал просить, нелепо размахивая руками:
- Проходите, садитесь!
- Бежала очень, а - душно...
Села, положила платок на колени и, разглаживая его, продолжала более спокойно:
- Они вас, кроме батюшки, все осуждают, особенно Семён Иваныч...
- Горбатый? Экой чёрт! - удивлённо воскликнул Кожемякин.
- А я - не согласна; не спорю - я не умею, а просто - не согласна, и он сердится на меня за это, кричит. Они осуждают, и это подстрекает его, он гордый, бешеный такой, не верит мне, я говорю, что вы тоже хороший, а он думает обо мне совсем не то и грозится, - вот я и прибежала сказать! Ей-богу, - так боюсь; никогда из-за меня ничего не было, и ничего я не хочу вовсе, ах, не надо ничего, господи...
Подняла к нему круглое, обильно смоченное слезами лицо и, всхлипывая, бормотала:
- Я ни в чём не виновата, я только боюсь, не случилось бы чего, миленький, уехать вам надобно...
Взволнованный, растерявшийся Кожемякин шептал:
- Я - уеду, - я для вас вполне готов!
Его испуг и недоумение быстро исчезали, сменяясь радостью, почти торжеством, он гладил голову её, касался пальцами мокрых щёк и говорил всё бодрее и веселее:
- Ничего!
И, обняв её, неожиданно для себя сказал:
- Едемте вместе! Разве он вам пара?
Но она выплыла из его объятий и, отстраняя его, твёрдо ответила:
- Ой, что вы! Нельзя...
- Почему? - крикнул он, разгораясь. - Уедем, и - никто не найдёт!
- Нет, нет! - говорила она, вздыхая.
- Я ведь - не просто, я женюсь...
Она опустила голову, пальцы её быстро мяли мокрый платок, и тело нерешительно покачивалось из стороны в сторону, точно она хотела идти и не могла оторвать ног, а он, не слушая её слов, пытаясь обнять, говорил в чаду возбуждения:
- В ночь бы и уехали, бог с ними, а? Все друг с другом спорят, всех судят, а никакого сообщества нет, а мы бы жили тихо, - едем, Дуня, буду любить, ей-богу! Я не мальчишка, один весь тут, всё твоё...
И хватал её за плечи, уверенный в победе, а она вдруг отодвинулась к двери, просто и ясно сказав:
- Нет, нельзя, теперь я уж чужая, поганая для вас...
Утром он сам догадался, что это так, и тогда даже зависти к Максиму не почувствовал, а в эту минуту её слова точно обожгли ему лицо, - он отшатнулся и, захлебнувшись злой обидою, крикнул:
- Успела? Эх, мякоть!
Вытянув к ней руку с крепко сжатым кулаком, грозясь и брызгая слюною, искал оскорбительных слов, шипя и вздрагивая, но вдруг услыхал её внятные слова:
- Сломал он меня! Кабы раньше вы... Прощайте, дай вам бог!..
Вспыхнула новая надежда и осветила, словно очистив женщину огнём, он бросился к ней, схватил за руку, заглянул в глаза.
- Насильно он, а? Дуня, если - насильно, - ничего! Ты - не девица, вдова...
- Нет, нет! - испуганно крикнула женщина и выросла, стала выше, вырвала руку, схватилась за скобу двери.
Она говорила ещё что-то, но он уже не слушал, стоя среди комнаты, и со свистом, сквозь зубы кричал:
- Ступай... ступай!
Женщина исчезла за дверью, - он сбросил пиджак, - снова хлопнула калитка, и снова она, маленькая и согнутая, явилась в сумраке, махая на него рукою:
- Идёт, идёт, - спрячьтесь!
Он зарычал, отшвырнул её прочь, бросился в сени, спрыгнул с крыльца и, опрокинувшись всем телом на Максима, сбил его с ног, упал и молча замолотил кулаками по крепкому телу, потом, оглушённый ударом по голове, откатился в сторону, тотчас вскочил и, злорадно воя, стал пинать ногами в чёрный живой ком, вертевшийся по двору. В уши ему лез тонкий визг женщины, ноющие крики Шакира, хрип Фоки и собачий лай Максима, он прыгал в пляске этих звуков, и, когда нога его с размаха била в упругое, отражавшее её тело, в груди что-то сладостно и жгуче вздрагивало.
Чёрный ком подкатился к воротам, разорвался надвое, одна его часть подпрыгнула вверх, перекинулась во тьму и исчезла, крикнув:
- Помни!
И сразу стало тихо, только сердце билось очень быстро, и от этого по телу растекалась опьяняющая слабость. Кожемякин сел на ступени крыльца, отдуваясь, оправляя разорванную рубаху и всклокоченные волосы, приставшие к потному лицу. По земле ползал Фока, шаря руками, точно плавал, отплёвывался и кряхтел; в сенях суетливо бегали Шакир с полуглухой, зобатой кухаркой.
Потом Кожемякин пил холодный квас, а Фока, сидя у него в ногах, одобрительно говорил:
- Ловок, бес!
- Попало ему? - спросил хозяин.
- Попало, чать! А пинками - это ты меня, хозяин.
- Ну?..
- Ничего, нога у тебя мягкая...
Шакир где-то сзади шумно вздыхал и чесался.
- Это за что его били? - спросил Фока.
Хозяин не ответил, а татарин не сразу и тихо сказал:
- Тебе надо был перед знать...
Мужик, выбирая что-то из густой бороды, раздумчиво заметил:
- Мне - к чему? Я ведь так это, любопытно спросил. Трубку я выронил. Зажечь фонарь - поискать...
И, вздохнув, добавил:
- Ты бы, хозяин, поднёс мне с устатку-то!
- Иди, пей, - вяло сказал Кожемякин.
Над головой его тускло разгорались звёзды; в мутной дали востока колыхалось зарево - должно быть, горела деревня. Сквозь тишину, как сквозь сон, пробивались бессвязные звуки, бредил город. Устало, чуть слышно, пьяный голос тянул:
- И-е-е-и...
Фока вышел на двор с фонарём в руках и, согнувшись, подняв фонарь к лицу, точно показывая себя земле, закружился, заплутал по двору.
Кожемякин встал на ноги; ему казалось, что все чего-то ждут: из окна торчало жёлтое лицо кухарки, удлинённое зобом; поставив фонарь к ногам, стоял в светлом круге Фока, а у стены - Шакир, точно гвоздями пришитый.
"Осуждает, конечно, - думал Кожемякин, пошатываясь на дрожащих ногах. - Теперь все осудят!"
Вспомнилась апостольская голова дяди Марка, его доброжелательный басок, детские глаза и царапины-морщины на высоком лбу. А безбровое лицо попадьи, от блеска очков, казалось стеклянным...
"Максим меня доедет!" - пригрозил Кожемякин сам себе, тихонько, точно воровать шёл, пробираясь в комнату. Там он сел на привычное место, у окна в сад, и, сунув голову, как в мешок, в думы о завтрашнем дне, оцепенел в них, ничего не понимая, в нарастающем желании спрятаться куда-то глубоко от людей.
- Довели! - воскликнул он, ясно чувствуя, что в этом укоре нет правды.
Вдруг, точно во сне, перед ним встали поп и Сеня Комаровский: поп, чёрный, всклокоченный, махал руками, подпрыгивал, и сначала казалось, что он ругается громким, яростным шёпотом, но скоро его речь стала понятной и удивила Кожемякина, подняв его на ноги.
- Он её ударил - понимаете? Безумен и неукротим!
А горбун, квадратный, похожий на камень, съёжившись, сунув руки в карманы, равнодушно говорил:
- Кашу эту расхлебать может только время, а вы - лишний...
- Вот! - схватился за слово Кожемякин. - Да, лишний я!
Горбун тотчас куда-то исчез, а поп, вихрем кружась по горнице, шептал, подняв руку выше головы:
- Вы очень виноваты, очень! Но - у меня к вам лежит сердце. Ведь чтобы бить человека - о, я понимаю! -надо до этого страшно мучить себя - да? Ведь это - так, да?
- Разыгрался я, пёс! - покаянно бормотал Кожемякин.
Он готов был просить прощенья у всех, и у Максима; эта неожиданная забота о нём вызвала желание каяться и всячески купить, вымолить прощение; но поп, не слушая его восклицаний, дёргал его за руки и, блестя глазами, пламенно шептал:
- Настанет день, когда и судьи и осуждённые устыдятся...
- Я - на всё согласен! - обещал Кожемякин, а поп тащил его куда-то, таинственно доказывая:
- Злое нападает на нас ежедневно, отовсюду, доброе же приходит редко, в неведомый нам час, с неизвестной стороны...