Разные дни войны. Дневник писателя, т.2. 1942-1945 годы - Константин Симонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В бою всегда был одет по всей генеральской форме. Командир полка докладывает: «Не могу поднять полк на переправу». Выслушал это от него и говорит мне: «Ну что ж, пойдем с тобой поднимать полк, раз командир поднять не может». Поднял и переправил. Донес командир полка, что на него движется 102 танка. Гуртьев меня спрашивает: «Как по-твоему, правда или врет?» «Думаю, врет». – «Я тоже так думаю». Оказалось, 14 танков.
Уверен. Спокоен. Нетороплив. Умел настоять, но не жестко. Людей ругать не любил. Но когда был сердит, умел пристыдить. И переживали это больше, чем если б он их ругал. Был простой человек, но не простак. Уважал в подчиненном человека. Видя в человеке хорошую черту, любил предавать ее гласности.
Однажды в дождливый день во время переформировки беседовал с командирами полков. В это время вошел поправившийся после ранения лейтенант, доложился. Гуртьев смотрит на него и говорит: «Товарищи командиры, какой сегодня дождь! До вокзала три версты! А как он явился? Выглаженный, сапоги до блеска. Вот таких вы должны готовить офицеров».
Никогда не повышал голоса.
Когда хотел оттенить награду, сам ее привинчивал и давал понять, что хорошо помнит, за что именно дана награда. Поощрял отличившихся солдат, ставил их в пример другим. Поднимал роль ефрейтора, объяснял, что это такое – ефрейтор, какая это фигура на войне.
Не любил сам ходить к начальству и не любил, когда оно подолгу у него сидело. Всю жизнь бы прожить с таким командиром!
В Сталинграде, бывало, голодали, говорил мне: «Эх, Свирин, после войны поеду я директором совхоза, а ты ко мне давай начальником политотдела».
3 августа, за три часа до его смерти, в 12 дня, я с ним расстался. А в 3 часа его убили. Привез его мертвого на «виллисе» Ноги у него болтались. Мы решили его похоронить только в Орле Я сам обмывал и одевал его в новый китель и гроб нес вместе с другими, его главными помощниками. Хотел уж проводить до самого конца. На могиле, на Садовой улице, дали залп из винтовок и орудий. Девушки-санитарки принесли цветов…»
Такой сохранилась в моем блокноте эта печальная запись, где сквозь рассказ о жизни и смерти другого хорошего человека проступает нравственный облик самого рассказчика.
Письмо, о котором я упомянул, привезенное мною оттуда, из 3-й армии, тоже было связано с гибелью человека, которого любили окружающие. Уже не помню сейчас, когда погиб адресат этого письма, может быть, перед самым моим приездом – люди на войне, случается, гибнут и тогда, когда армия стоит во втором эшелоне, – но скорей всего раньше, во время боев. Во всяком случае, память о гибели комбата, помнится, старшего лейтенанта по званию, была еще свежа у его товарищей. И письмо, которое в день моего приезда пришло к мертвому от его жены, решившей тем временем переменить мужа и извещавшей об этом покойника, вызвало у тех, кто его прочел, такое возмущение, что они передали мне этот исписанный с двух сторон тетрадочный листок для ответа от их общего имени.
Я обещал, но уехал, не успев этого сделать, и выполнил свое обещание лишь двумя месяцами позже, написав под впечатлением всей этой истории стихотворение «Открытое письмо женщине из города Вичуга», получившее довольно широкую известность на фронте, наверно, потому, что оно в какой-то мере отвечало на те трудные вопросы времени, которые, чем дольше тянулась война и чем мучительней удлинялись разлуки, делались все трудней и трудней.
Глава четырнадцатая
В октябре в очередную фронтовую поездку я отправился я этот раз втроем, вместе с Ильей Григорьевичем Эренбургом и фотокорреспондентом «Красной звезды» Сашей Капустянским. Первоначально предполагалось, что мы поедем на левый фланг Центрального фронта, выходивший на Киевское направление. Потом, не помню, редакция ли нас перекантовала или мы сами изменили маршрут, но в моих дневниковых записях речь идет о поездке в войска Центрального фронта, действовавшие не на Киевском, а на Гомельском направлении.
…Ночь. Ищем с Эренбургом штаб генерала Батова, с которым Эренбург знаком еще с Испании, когда Батов был военным советником в Интернациональной бригаде Мате Залки – генерала Лукача. Когда Лукача убили, они сидели в одной машине. Лукач был убит, а его комиссар Густав Реглер и Батов ранены.
Там, в Испании, псевдоним у Батова был – Фриц. Это имя странно звучит сейчас, когда с легкой руки Эренбурга на всех фронтах так называют вообще всех немцев.
Где-то впереди идут бои под Гомелем. Ночь черная, хоть выколи глаз. Все деревни и поселки вокруг сожжены.
Мы на своем «виллисе» заплутались. Ползаем в грязи в той пустой зоне, которая возникает при наступлении между фронтовыми и армейскими штабами: одни уже где-то сзади, а другие еще впереди. Пустыня. Только изредка попадается какая-нибудь более или менее целая деревушка, которую немцы не успели до конца сжечь из-за внезапности нашего удара.
Въезжаем в одну из них. Слякоть и дождь. Эренбург сидит на переднем сиденье нашего открытого «виллиса» в своей штатской шубе, в шапке, с палкой и трубкой. Я и Капустянский – сзади, обложенные вещевыми мешками и оружием. Въехав в деревню, резко тормозим оттого, что вдруг что-то сверху наискось цепляется за наше ветровое стекло и, шатнувшись в сторону, остается торчать над головами. Пятимся и направляем фары. Это немец в мундире, в штанах и ботинках, повешенный на низкой, поставленной посреди улицы на двух стойках перекладине.
Вряд ли забуду эту ночь, этот задетый ветровым стеклом, раскачивающийся над головами труп.
Сначала думаем, что это самосуд. Но потом, добравшись до штаба армии, узнаем, что немец повешен по приговору трибунала. Оказывается, после того как наши войска вошли в эту «зону выжженной земли», неделю назад, был издан приказ: когда захватят кого-нибудь из состава специально образованных немцами бранд-команд, поджигающих деревни, опознавать их при помощи жителей и в присутствии жителей судить в той самой деревне, в сожжении которой они участвовали. Тот, кого мы увидели, был одним из первых осужденных и повешенных.
…Выспавшись в отведенной нам избе, завтракали с Батовым. Маленький, но складно сбитый генерал, мускулистый, крепкий с крепким, еще молодым лицом и густой шапкой курчавящихся волос.
Несмотря на долго уже продолжавшееся наступление, он не произвел на меня впечатления усталого или невыспавшегося человека. Был вежлив и сдержанно неговорлив. И только когда они с Оренбургом заговорили о прежнем испанском псевдониме генерала и его странном нынешнем звучании, Батов рассмеялся и стал вспоминать подробности своей военной жизни в Испании.
Я уже встречал за войну довольно много людей, воевавших в Испании. Об Испании они вспоминали по-разному: одни романтичнее, как о чем-то незабываемом и не похожем ни на что другое и продолжавшем жить в их душе незаживающей раной; другие, как Батов, вспоминали скупее, сдержанней, вспоминали как о трудном военном опыте, и за их словами сквозило профессиональное сожаление, что они тогда не имели под руками всего того, что имеют сейчас, и сами не были такими, какими стали сейчас. За сдержанными внешне словами Батова чувствовалось внутреннее страстное желание перевоевать там, в прошлом, все по-другому, чувствовалось не высказанное вслух: мне бы туда, под Мадрид или под Уэску, такую армию, которая у меня сейчас, точно такую, ни больше ни меньше, не было бы тогда того, что было, не видать бы фашистам Мадрида как своих ушей…
Вот и вся дневниковая запись о той нашей встрече с Батовым.
Когда речь зашла об Испании, Батов рассказал об обстоятельствах гибели Мате Залки. Может быть, потому, что я сам спросил его об этом. Тогда я не записал рассказанного Батовым, но много лет спустя, когда мы делали с Романом Карменом фильм «Гренада, Гренада, Гренада моя…» и брали киноинтервью у наших добровольцев в Испании, Батов снова рассказал о гибели Мате Залки, на этот раз перед объективом киноаппарата, и пленка полностью сохранила его рассказ. Мне было бы жаль не исправить своего упущения военного времени и не привести этот рассказ здесь:
«…На рекогносцировку выехало три машины. Рядом с водителем нашей первой машины Эмилио, очень хорошим товарищем, испанским коммунистом, сидел политкомиссар 12-й Интербригады Густав Реглер, а на заднем сиденье – Мате Залка и я. Мы обогнули выступ скалы и вышли на прямую со скоростью сорок – пятьдесят километров. Дорога была прекрасная, но просматривалась со стороны Уэски.
Внезапно – сильный разрыв у правого переднего колеса! Машина дала ненормальный крен. Тяжело раненный Реглер крикнул, а Мате Залка сказал мне голосом, который помню до сих пор: «Фрицинька!» – приподнял с колена левую руку и снова опустил ее. Машину бросило влево, к парапету над обрывом. Шофер, раненый в руку и в голову, теряя сознание, круто вывернул вправо, и мы ударили в придорожный столб. Реглер вылетел от удара в кювет, а Мате Залка всем телом навалился на меня. Я тронул его висок – сплошная кровь. И одновременно почувствовал, что поднимаюсь ногами куда-то вверх и вылетаю из машины. Сильно ударился о бетон дороги и, должно быть, на какое-то время потерял сознание.