Вонгозеро - Яна Вагнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Водка мне нужна, — сказал он, откашлявшись. — У вас водки нету?
— Водки? — растерянно переспросил доктор. — Нет водки…
— Ну и ладно, — весело и пьяно сказал человек и подмигнул доктору, — сегодня обойдусь как-нибудь. Жрать у нас нечего, — сообщил он потом, — давно, недели две. Я два дня не ел — а сегодня зашел к соседке, соседка у меня померла, слышь, я зашел — мне-то уж не страшно ничего, так у нее еды никакой не осталось, я — в кладовку, и вот — шампанское и шпроты. — Он снова полез пальцами в банку и действительно — теперь я разглядела — подцепил скользкую, масляную рыбку, добавив еще несколько жирных пятен в коллекцию на своей куртке. — К Новому году, наверно, готовилась. Хорошая женщина была, — сказал он с набитым ртом.
В этот момент где-то — совсем недалеко — снова стукнул одинокий выстрел, но незнакомец, увлеченный своими шпротами, даже не повернул головы.
— Это где у вас стреляют? — спросил Сережа у меня над ухом.
— Это? Это в порту, — последовал равнодушный ответ, — там склад продовольственный. Сегодня че-то опять штурмуют — не наши, не местные, наезжают раз в пару дней и давай палить. Наших-то уже не осталось никого, кто помер, а кого еще в первые дни постреляли. — С этими словами он поднял банку и тщательно осмотрел ее, а затем, убедившись, что она пуста, с аппетитом причмокивая, в несколько небольших глотков выпил оставшееся масло.
— Слушай, — сказал Сережа, — если мы вон там направо повернем, к трассе, не попадемся мы?
— Не, — сказал незнакомец и опять улыбнулся — масляная струйка вытекла у него из уголка рта на небритый подбородок, — тут тихо вроде. К порту не суйтесь, главное, — тут он протянул руку и ухватил ближайшую из пузатых бутылок, с уже сорванной фольгой.
— Люблю, когда хлопает, — сообщил он и нежно побаюкал бутылку, — так оно невкусное, конечно, но как хлопает — люблю. Хотите, сейчас хлопну?
— Послушайте, — сказал доктор, — ну послушайте меня. Вам скоро станет хуже. Найдите теплое место, приготовьте себе воды, вы скоро не сможете ходить, понимаете?
Мечтательное выражение на небритом и грязном лице незнакомца пропало — он перестал улыбаться и, нахмурившись, враждебно поглядел на доктора.
— «Приготовьте воды», — передразнил он, и лицо его скривилось. — Стану я ждать. Как прижмет, прогуляюсь вон, до порта хотя бы — раз! и все. — Еще один, более жестокий приступ кашля снова скрутил его; перед тем как разогнуться, он сплюнул себе под ноги — и плевок растекся красным на утоптанном снегу.
— У вас жар, — сказал доктор, — это очень быстрая болезнь — вам прямо сейчас нужно в тепло.
— Ты давай, езжай отсюда, умник, — с неожиданной злостью произнес незнакомец, — а то я сейчас подойду поближе да подышу на тебя, понял?
Когда мы отъезжали, снова выстраиваясь гуськом на заброшенной, разоренной центральной улице, я оглянулась, чтобы еще раз увидеть белоснежную «Скорую» с откинутым бортом и торчащие из нее ноги в расшнурованных ботинках — сидевший в ней человек уже как будто совершенно забыл о нас: напряженно склонившись, он старательно откручивал проволоку, прижимающую пластмассовую пробку — как раз перед тем, как его согнутая фигура скрылась из вида, раздался хлопок и короткий, хриплый смех.
— Надо было оставить ему еды, — глухо сказал доктор. — Хотя бы немного. Нельзя было оставлять его так… У вас же есть, наверное?..
— Не нужна ему наша еда, — отозвался Сережа, когда мы проскочили под железнодорожный мост, легко, беспрепятственно; где-то далеко за спиной у нас еще постукивали одиночные выстрелы, но каменные здания уже уступили место обыкновенным деревянным домишкам, почти деревенским, мимо которых мы летели облегченно, ускоряясь. Этот страшный — самый страшный из всех, которые нам довелось увидеть — город вот-вот должен был кончиться. — Ничего ему уже не нужно.
— Вы не понимаете! — закричал вдруг доктор. — Не понимаете! Так нельзя! Это… это бесчеловечно. Я врач, поймите же наконец, это мой долг — помогать, облегчать страдания, а теперь каждый день, каждый час теперь заставляет меня действовать вопреки всему, во что я верил всю жизнь… Я не могу — так.
Он замолчал, прожигая глазами Сережин затылок; за окном мелькнула перечеркнутая табличка «Медвежьегорск», потом синий указатель «Ленинград — Юстозеро — Мурманск».
— А, вы все равно не поймете, — горько произнес он, когда мы выскочили на трассу.
— Ну почему же — не пойму, — ровно сказал Сережа. — Я вчера убил человека.
* * *Вот и все, подумала я, когда пропал из вида последний, почти похороненный под снегом маленький дом с покосившимся забором, плотно сжатым с двух сторон высокими сугробами; страшный город отпустил нас, в последний раз плюнув нам вслед далекой и неопасной теперь автоматной очередью, после которой радиоэфир очистился и опустел — как раз в тот момент, когда проплыла мимо широкая лента укатанной множеством колес федеральной трассы, соединяющей мертвый Петрозаводск и далекий Мурманск. Вот и все. Больше ничего этого не будет — никаких каменных домов, мостов, забитых брошенными автомобилями улиц, выпотрошенных витрин, ослепших окон. Тоскливого ожидания смерти. Страха.
— Двести километров, — сказал Сережа, словно услышав мои мысли. — Потерпи, малыш. Если повезет, к вечеру доберемся.
Мы в дороге одиннадцать дней, думала я, каждый из которых, каждый, без исключения, начинается с мысли — если нам повезет, и боже мой, как же я устала полагаться на везение. Нам действительно везло все это время — неправдоподобно, неслыханно везло — начиная с того дня, когда Сережа поехал за Ирой и мальчиком и вернулся живым, и потом, когда многоголовая, опасная волна уже нависла над нами, чтобы проглотить — а мы вырвались, ускользнули в последнюю минуту, оставив ей на растерзание все, что нам было дорого — наши планы на будущее, наши мечты, наши дома, в которых нам так нравилось жить, и даже наших близких, которых мы не успели спасти. Нам повезло даже в тот день, когда Леню ударили ножом — потому что он мог умереть и не умер. Ни один из этих долгих, тревожных одиннадцати дней не достался нам дешево — каждый имел свою цену, и теперь, когда впереди последние двести километров, крошечный кусочек пути, нам уже нечем оплатить свое везение, потому что у нас больше ничего не осталось — только мы сами.
— Что за черт, — вдруг сказал Сережа.
Вот оно, подумала я, ну конечно, разве можно было надеяться, разве не глупо было рассчитывать на то, что все позади; я подняла глаза, готовая увидеть что угодно — поваленное дерево, замерший поперек дороги лесовоз, груженный огромными бревнами, бетонный забор с заплетенными поверху кольцами колючей проволоки или даже просто обрыв, неизвестно откуда взявшийся глубокий, непреодолимый овраг — но ничего этого не было, совсем ничего — ровное, пустое белое полотно, молчаливый лес, тишина, и я уже открыла рот, чтобы спросить — что, что случилось, и только тогда заметила, что Лендкрузер двигается как-то странно, рывками, неуклюже петляя из стороны в сторону, как будто у него пробито колесо, а Сережа тянется к микрофону, но так и не успевает им воспользоваться, потому что грузный черный автомобиль, вильнув в последний раз, медленно сползает с дороги и наконец замирает, уткнувшись своей тяжелой мордой в голые прутья кустов, торчащие на обочине.
Все это по-прежнему могло еще означать всего лишь пробитое колесо — конечно, могло бы, и поэтому Сережа спокойно остановил машину, неторопливо шагнул на дорогу и аккуратно прихлопнул за собой дверь, чтобы не дать холодному воздуху проникнуть внутрь — и только потом побежал, может быть, после того, как услышал жалобный треск обледеневших веток, поднял глаза и увидел, что огромные Лендкрузеровы колеса по-прежнему крутятся и он продолжает едва заметно ползти вперед в тщетной попытке проломить густой замороженный частокол щуплых молоденьких берез — приземистый, с непрозрачными тонированными окнами, больше похожий не на машину, в которой сидят люди, а на какое-то спятившее большое животное, и вот тогда я тоже выскочила, не заботясь уже о том, чтобы захлопнуть дверцу — не из-за крутящихся колес и треска веток, а из-за того, что он побежал.
Для того чтобы добраться до буксующего Лендкрузера, мне потребовалось всего несколько секунд, и, приближаясь, я увидела, как Сережа рывком распахивает водительскую дверь, как по пояс скрывается внутри, в салоне, и через мгновение снова показывается снаружи, плотно обхватив руками обмякшую фигуру отца в распахнутой бесформенной куртке, и тащит его, несопротивляющегося, на воздух, как папины ноги застревают в переплетении педалей под рулем и как Марина с тоненьким визгом выпадает из салона с другой стороны и почти на четвереньках ползет к водительской дверце, чтобы помочь вытащить ноги. Как страшно мотается из стороны в сторону безучастная папина голова.