Внутри, вовне - Герман Вук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы напоминаете мне Илью, — сказал он. — Я уверен, что в Колумбийском университете вы будете делать успехи.
Меня удивило, что он назвал папу Ильей; вне семьи, для своих деловых знакомых он всегда был Алексом. Мистер Уортингтон протянул мне письмо, напечатанное на машинке:
— Ваш отец хотел, чтобы я вам это показал.
Я прочел:
«КОЛУМБИЙСКИЙ УНИВЕРСИТЕТ
РЕКТОРАТ
Дорогой Джек!
В ответ на Ваш запрос могу вам сообщить, что Израиль Дэвид Гудкинд принят в университет.
Искренне Ваш…»
После этого мистер Уортингтон долго распространялся о моем отце; он сказал, что восхищается Ильей Гудкиндом как человеком и всегда будет стоять за него горой, что бы тот ни задумал. Я, как сейчас, слышу его голос, произносящий имя Илья — слегка покровительственно и в то же время любовно, как это бывает у христиан. А про письмо он больше не сказал ни слова.
А вечером папа сказал мне на идише:
— В первый раз за не знаю уж сколько времени я попросил гоя об услуге, потому что я слышал, что в Колумбийском университете есть какая-то процентная норма для евреев. Ну, Исроэлке, теперь держись: покажи им, какие они были дураки, когда зачислили тебя в четвертую категорию.
Глава 40
Колумбийский университет
Сентябрь 1973 г.
Сегодня, в 9 утра по израильскому времени, позвонила Сандра. Она, видимо, не сообразила, что будит нас в три часа ночи. Я услышал ее голос, звучавший, как в эхо-камере:
— Алло, алло! Это я, Сандра!
После этого разговор почему-то прервался и послышался отбой.
Мы с Джен сидели на кровати, притворяясь друг перед другом, что мы ничуть не волнуемся, и ждали, пока снова раздастся звонок. В последнее время палестинские террористы просто как с цепи сорвались: они взрывали израильские автобусы, бросали гранаты на рынках и тому подобное. Недавно они ворвались в какую-то школу и убили нескольких детей, прежде чем армия взяла школу штурмом, освободила остальных детей и прикончила террористов. И вот в такое-то время наша дочь прохлаждается в Поле Мира — рядом с Газой и Синаем.
Пока телефон зазвонил снова, прошло десять минут — и это были чертовски долгие десять минут. Джен просто вцепилась в трубку. Но нет, ничего не случилось, у Сандры все в порядке. Просто она решила повременить с защитой диплома и остаться пока в Израиле. Она уже позвонила своему заведующему кафедрой в университете, и он сказал: ладно. Она уверила меня, что ни на йоту не изменила своего мнения об Израиле, но у нее сейчас появляется все больше и больше материала для дипломной работы, и она не хочет этого упускать.
Я спросил ее, что она думает о нападении террористов на школу. Она, поколебавшись, сказала, что, судя по всему, большинство убитых детей застрелили солдаты, которые все сделали не так, как надо; и вообще, ничего такого не случилось бы, если бы Израиль отдал обратно оккупированные территории. Я не стал спорить, хотя до того, как Израиль оккупировал эти территории, такие нападения случались куда чаще. Только в те годы Сандра была еще школьницей, она то и дело в кого-то влюблялась, и ей тогда было не до политики. Но в последние годы она стала большим специалистом по международному положению, а на мои взгляды она плевать хотела. Что же до того, что я работаю в штате президента, то она уже не раз и не два намекала, что это, вероятно, преступное умопомешательство. Я поблагодарил ее за то, что она не забывает звонить, и попросил ее передать от меня привет Эйбу Герцу. Она что-то злобно пробормотала и повесила трубку.
Да, мир изменился с тех пор, как я учился в Колумбийском университете. Когда в тридцатых годах Ли отправилась в Палестину, путь в один конец занял у нее целый месяц. А сейчас вам достаточно сесть в самолет «Эль-Аля», там пообедать, почитать книжку, чуть-чуть вздремнуть — и вы уже в Тель-Авиве. Мы беседуем с нашей дочерью, которая на другом краю света, в Святой Стране, так, словно она — рукой подать, у себя в общежитии. Марк Твен описывал Палестину как бесплодную пустыню, где нет ничего, кроме развалин, а теперь там по современным автострадам мчатся табуны машин между апельсиновыми рощами, полями и виноградниками, как в Южной Калифорнии; да Израиль и впрямь начинает даже чересчур напоминать Калифорнию. Иной раз я думаю: кому сейчас может быть интересна вся эта моя писанина про Колумбийский университет сорокалетней давности?
Колумбийский университет сейчас выглядит почти так же, как тогда. На одной стороне Южной лужайки выстроено новое библиотечное здание, да еще один корпус построен там, где были когда-то теннисные корты. Вот, кажется, и все перемены. Исчезли почти все декорации моего детства: Олдэс-стрит, лагерь «Орлиное крыло», прачечная «Голубая мечта», Минская синагога, школа имени Таунсенда Гарриса, — все это исчезло, унесенное ветром, как марктвеновские чернокожие рабы и колесные пароходы на Миссисипи. Но Колумбийский университет стоит, как стоял, и Марк Герц с Питером Куотом все еще остаются частью моей жизни. В прошлом году я пошел в университет, потому что Марк Герц получил почетную степень, и он выступил с речью на церемонии, устроенной на Южной лужайке. Статуя «Альма матер», как всегда, раскрывала свои позолоченные объятья, и я, сидя в одном из задних рядов, чувствовал себя как персонаж из «Машины времени», особенно когда мимо по дорожке семенил студент в ермолке.
Ну, ладно, ближе к делу. Я решил пронестись через Колумбийский университет галопом по Европам — бросить лишь беглый взгляд на мои студенческие годы и двинуться дальше. Совсем пропустить эти годы я не могу. Никоим образом. Ибо что, по-вашему, делал наш Исроэлке, когда ему был двадцать один год и он жил в роскошном номере отеля «Сентрал Парк Саут», и волочился за очаровательной актрисой? Отвечаю: он был сочинителем реприз. Как же случилось, что Минскер-Годол претерпел такую метаморфозу? Отвечаю: а так, что он поступил на работу к Гарри Голдхендлеру, королю реприз. Но почему, ради всего святого, почему это произошло? А потому, что в Колумбийском университете он свел знакомство с Питером Куотом и Марком Герцем.
* * *Время действия — сентябрь 1930 года, перед началом семестра. Место действия — спортивный зал Колумбийского университета, где на деревянных скамейках рассажены четыреста первокурсников, которые сейчас будут сдавать письменный экзамен для распределения по группам. И вдруг позади себя я слышу слова, произнесенные удивленным и раздраженным баритоном:
— Игнаша! А ты чего здесь делаешь?
Я поворачиваюсь.
Надо мной возвышается и презрительно смотрит на меня сверху вниз — словно Гулливер на нахального лилипута у себя на ладони — не кто иной, как Монро Биберман. Кожа у него на щеках и подбородке отливает синевой: видно, что он бреется два раза в день (да, собственно говоря, он подбривал верхнюю губу уже тогда, когда мы с ним писали в школе рассказ). Одет он точь-в-точь как статист из фильма о студенческой жизни: пиджак и брюки, как положено, разного цвета, синий с красным галстук, белые туфли. Я пока еще едва-едва понимаю, как следует одеваться студенту, но я сразу же осознаю, что Биберман — как картинка в модном журнале, хотя я представления не имею, где такую одежду покупают: ведь не у мистера Майклса же.
— Привет, Монни!
В конце концов, мы теперь оба студенты Колумбийского университета, не так ли? Когда-то я называл его Монро, но для своих приятелей из «Аристы» он всегда был Монни!
— Ну и ну! Так это и вправду ты! Да я этот костюм где угодно узнаю!
Да, конечно, лиловый костюм. Я не обижаюсь. В этом море величественных чужаков мне приятно встретить старого знакомого. И я выпаливаю первое, что мне приходит в голову:
— А я-то думал, что ты поступаешь в Гарвард.
Глаза Бибермана загораются недобрым блеском. Он воспринимает эти слова как ответный удар на выпад о лиловом костюме и отвечает ни к селу ни к городу:
— Какого черта тебя сюда приняли?
Я, в своей дурацкой наивности, воспринимаю его слова как шутку и отвечаю в том же духе:
— А Бог их знает! Вообще-то меня зачислили в четвертую категорию. Наверно, мне по ошибке послали письмо, предназначенное для кого-то другого. Ну, а ты-то как тут оказался, Монни? Разве ты не поступил в Гарвард? Я думал, это уже решено и подписано.
— Я решил, что мне лучше остаться в Нью-Йорке, — огрызается Биберман. — Я был в первой категории.
— Твой брат, наверно, очень огорчился, — говорю я, опять, честное слово, вовсе не желая его обидеть.
Дело в том, что брат Бибермана учится в Гарварде. Монни и сам ездил туда на собеседование и заранее всем раструбил, что он уже принят. При моих словах на лице у Бибермана появляется дракулообразное выражение, как когда-то у Поля Франкенталя. Он круто поворачивается на каблуках, отходит и садится на свое место. Мне приходит в голову, что, может быть, стоит пойти и сесть с ним рядом — все-таки мы из одной школы и должны держаться друг друга, — но около него нет ни одного свободного места.