Повести - Владимир Тендряков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Семен остекленевшими глазами разглядывал распаренное лицо Доната Боровикова. Знаком с ним много лет, казалось, знал всего – и с изнанки, и снаружи – до мелочей. Не злой человек, не попрекнешь, приходи с нуждой – с порога не повернет, а на вот – по его словам, безвинного можно в крупу истолочь, чтоб других накормить. Добро строить на погибели?…
– Неужто тебе, Донат, Митягина не жаль? Одумайся, у него ж ребятишек куча.
– Мне и Гаврилу было жаль снимать с работы.
– Но ты Гаврилу не в тюрьму упек, а на другое место пристроил, вроде и не такое уж безвыгодное для Гаврилы.
– Эх, ежели б мне такая сила была дана – всех пристраивать, всех ублажать. Так нет такой силы. Не бывает! Приходится изворачиваться, а там долго ли толкнуть кого ненароком. Не для себя, для общей пользы толкаешь.
– Не по совести говоришь, Донат.
– По жизни говорю. А жизнь тебе не коврижка с медом, иной раз вжуешься – скулы сводит, а глотать нужно.
Семен широкой грудью навалился на стол, снизу заглянул в самые зрачки Доната:
– Вот мы сейчас пьем как дружки задушевные, знаю – на меня зла никакого не имеешь. Не за что… Скажи: можешь ты меня, как Митягина, для общей пользы в яму лихнуть? А?
Донат с минуту сопел в тарелку с надкушенным огурцом, затем твердо ответил:
– Ради общей пользы я себя пхну куда хочешь. А уж ежели своей башки не пожалею, то и твою навряд ли… Семен встал – зазвенела посуда на столе.
– Себя можешь пхать, а меня спроси сперва – хочу ли?
– Ты куда это?
Семен не ответил.
20
От любых напастей Семена всегда спасал лес. Находила дурная минута, не глядя – вечер ли на дворе иль раннее утро, – брал ружье, оставлял порог дома и ударял куда-нибудь подальше – в Кошелевскую тетеринку или в Глуховскую, что стоит на самой окраине его владений. Спал то в пропахшем дымом срубе, то под осевшим стожком сена, ловил рыбу в черных озерах, бил уток, пек их по-охотничьи на костре, в угольях, обмазав перья глиной или жидкой грязью. И всегда из лесу Семен возвращался помолодевшим, каким-то чистеньким изнутри. Лес обмывал душу, лес наделял силой, всякий раз после леса завтрашний день казался приветливым. Не было лучшего друга у Семена, чем лес.
И Семен решил бежать от всего – от следователя, от Митягина, от истории с проклятой пулей, – бежать в лес.
От мягкого утреннего зарева подрумянились крыши и стены домов. Улицы села были пусты, на пыльной дороге бестолково судачили галки. Калинка, бежавшая впереди хозяина, вспугнула их. Птицы с гневливым криком сорвались в воздух. Семен размашистым шагом миновал село, свернул с дороги, тропкой вдоль поля ржи направился к лесной опушке. Знакомый путь – пересечет первый лесок, обшаренный бабами и детишками, набегавшими сюда за грибами и ягодами, километров пять пройдет полями, снова лес с покосами, потом покосы кончатся и там уж начнется лес серьезный…
Семен шагал почти на хвосте Калинки, резво бегущей впереди. К черту все! Митягин, Дудырев, следователь, пуля, разъедающие душу мысли! К черту! Луг от росы морозно-матовый, вылупился краешек солнца, растопил кромку леса, косо легли от деревьев влажные тени. И воздух легкий, подмывающе свежий, дышишь им, и кажется, что растешь вверх. И птицы поют, и начинают пробовать силы кузнечики, и в ложбинках лениво тронулся слежавшийся за ночь туман. Вроде привык к этой красоте, сколько раз видел ее, сколько раз встречал по утрам солнце, а вот идешь, дивишься, словно видишь впервой. К черту все! Жалок тот, кто спит сейчас в теплой постели, не видит этих простеньких чудес с набухающим туманом, с выползающим солнцем. Мелок тот душой, кто, проспав рождение солнца, сразу нырнет в обычные дела, закрутится в домашних заботах – заболела корова, обижен бригадиром, стращают судом. К черту все, что осталось за спиной!
Семен Тетерин быстрым шагом уходил в лес…
Солнце поднялось, высушило росу. Утро кончилось, наступил день. А Семен все шел и шел, не сбавляя шага. Шел, не зная куда, без цели, без мысли, бежал дальше от села – лишь бы в лес, лишь бы забраться глубже.
Тени съежились, листва, омытая росой, радовавшая глаз яркостью, теперь потускнела. Начался день, и сразу все стало на свои места – привычно кругом, буднично, скучновато. Но Семен подгонял себя, боялся – пропадет азарт.
В полдень его занесло в болото.
Наверное, не бывает на свете печальнее места, чем лесное болото в солнечный полдень. Ночь еще как-то прячет его устрашающую унылость. В кочках и вмятинах мшистая земля, бесконечный частокол рахитичных, засушенных обилием влаги елочек. Их стволы тощи, шершавы, похожи один на другой. Взгляд проникает сквозь них, пока не увязнет в каком-то сизом тумане, – это тысячи дальних и близких стволов сливаются в рыжую муть. Проклята та земля, что плодит такой жалкий лес. Ни в каком другом месте человек не чувствует так свое одиночество. И не только человек – зверь обходит стороной болото. Только глупые куропатки жируют на кочках черники и брусники.
Семен остановился и сразу почувствовал, что устал – ружье оттягивало плечо. Вот и лес, пришел… А что дальше?… Калинка, усевшись в стороне, выжидающе поглядывала на хозяина.
Искать зверя, загнать, пристрелить? А зачем это? Он никогда раньше не задавал себе такого вопроса. Раз пришел в лес – действуй, показывай охотничью сноровку. Сейчас задумался: блуждать, искать след, гнаться, выбиваясь из сил, убить. А ради чего?… Ради мяса? Ради шкуры?… Ничего но нужно.
Ружье оттягивало плечо, во всем теле нехорошая истома, хочется выбрать место посуше и лечь. Никогда прежде не уставал, мог колесить по лесу целые сутки, десятки верст бежать без передышки за зверем – усталость приходила только во время привалов вместе со сном.
Мертвая пустыня, украшенная тощим ельничком, окружала его. Воздух парной, удушливый, не свистели птицы, не надрывались кузнечики. Пусто. Калинка сидит и ждет приказа. Один.
Он ушел от людей. А они живут себе по-своему. Должно быть, у скотного двора доярки загружают подъехавшую полуторку бидонами, смеются, весело перебраниваются с шофером, на лугах за речкой трещат косилки, мужики навивают стога. Плохо ли жить, как все живут! Разве лучше торчать в болоте, одному с глазу на глаз с Калинкой? Надо возвращаться… Возвращаться?! Чтобы и день и ночь думать о проклятой пуле, сидеть дома в четырех стенах, держать себя под арестом – лишь бы не видеть ни Митягина, ни Насти, ни их ребятишек…
Донат Боровиков, ежели поразмыслить, столько же виноват, сколько и он, Семен. Но этот Донат сидит, верно, сейчас у себя в кабинете, уточняет сводки из бригад, думать не думает ни о Митягине, ни о пуле, что вчера показывал ему Семен. Рассуждает: себя пихну, другого не пожалею… Беды крутой не ведывал, потому и на людей с кондачка смотрит. Но Донат сторона, а вот Дудырев… Неужели и он спокоен, забыл обо всем, покрикивает себе по телефону? Вот уж у кого, верно, черная душа да каменное сердце…
Семен стоял посреди кочек, плотно заросших черничным листом, и сжимал тяжелые кулаки. Высоко сидит этот Дудырев, не замахнешься, был бы попроще, научил был его Семен совестливости.
И вдруг охватило озлобление. Донат Боровиков не думает, Дудырев не травит себя, а он, Семен Тетерин, хочет быть лучше других, эко! Вздумалось болящего Христа из себя корчить. Для него Митягин такой же сват и брат, как, скажем, для Доната. Все спокойны, людская беда как с гуся вода, отряхнутся – сухи и чисты. А он убивается, пулю таскает, то Дудыреву, то следователю эту пулю под нос сует. Их мутит от этой пули, зубы показывают, как Калинка при виде палки. Простак ты, Семен, простак. Считай, век прожил, а до сих пор в ум не возьмешь, что плетью обуха не перешибают. Дудырев и следователь не медведи, с лесной ухваткой не свалишь. Малой шавке не след на матерых волков лаять. И перед Митягиным от стыда корчиться нечего. Помогай там, где можешь помочь, не можешь – живи себе в сторонке. А пуля?… Да будь она неладна!
Семен сунул руку в карман, вытащил пулю, хмуро оглядел ее в последний раз и бросил в сторону. Калинка, следившая за хозяином, метнулась туда, куда упала пуля, обнюхала, сконфуженно отошла.
Спохватись сейчас Семен, примись искать, навряд ли бы нашел ее среди кочек в высоком мху. Кусок свинца, хранящий в себе правду, исчез для людей.
Семен повернулся, решительно зашагал прочь в сторону села.
21
Дудырев почти ничего не знал о Митягине. За короткое знакомство во время охоты этот человек оставил у него смутный след – ничем не примечателен, не интересен.
Жалость к Митягину была, но слишком общая, отвлеченная, так жалеют, когда прочитают в газетах о пассажирах, погибших во время железнодорожной катастрофы. Нет, но жалость заставляла Дудырева верить Семену Тетерину, не она толкала – действуй, не успокаивайся, добивайся истины. Просто одна мысль – прикрываться слабым и беззащитным – была противна Дудыреву. Разве можно после этого относиться к себе с уважением? Жить с вечным презрением к себе – да какая же это жизнь!