Железный Густав - Ганс Фаллада
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я ли не ухаживал за Сивкой, не кормил ее — больше и лучше, чем следует? Отстанешь ты от меня, дохлятина несчастная!
А Эва? Эва была хорошей девушкой, красивой девушкой, да сбили ее с панталыку мужчины. Разве отец ее не предупреждал? Разве не сидел я на том пуфе и даже ее поганцу ни разу не врезал, а только говорил с ней по-хорошему? Убирайся, девушка, шлюха не может быть дочерью порядочного человека, такая красотка всему свету на потребу! А с меня взятки гладки. Отставить!
Ну, а Эрих? Шикарный лейтенант в габардиновых портках за полторы сотни, да только отцу с матерью ему писать недосуг. Но если кому нет нужды, значит, все у него есть. И с этим кончено!
Зофи? Назначена старшей сестрой, и дела у нее по горло. «У нас в лазарете лежит раненый, у него ни семьи, ни родных, вы поистине благое дело сотворите, если пошлете одинокому человеку посылочку и несколько теплых слов…»
Эх ты жаба холодная! А что бывают одинокие родители, которые от своих детей не дождутся даже теплого слова, до этого ты еще не доперла? Посылку мать, уж верно, сварганила, не пожалела и теплых слов, а ведь больше тебе ничего и не нужно! Ну и гуляй на все четыре стороны! С расчетом не задержим!
— А Гейнц?.. Малыш?..
Охваченный холодным гневом, отец больше себя не обманывает: нет, не Сивка его разбудила — какое там, несчастная кляча рада, когда ее не трогают! Отец потому проснулся, что уже три часа ночи, а господина сына нет еще и в помине! А ведь, признаться, он за последнее время особенно привязался к Гейнцу. Малыш не очковтиратель, как Эрих, и не слюнтяй, как Отто. Но если человек в два часа дня плетет что-то насчет математики и обещает вернуться в шесть — если человек врет, врет отцу в глаза, значит, в нем ни на грош порядочности, а стало быть, со счету долой! Как будто его и не было! Порядочность — она и есть порядочность, враль — он и есть враль, а железный — он и есть железный.
Старик Хакендаль еще некоторое время сидит впотьмах. Он уже не думает о Сивке, не думает и о Штрунке, а только подводит итоги, все сошлось точка в точку, каждый получил свое, и значит — баста! Сегодня ему подсунули под дверь собачье дерьмо: вместо «Берлинер Локаль-Анцайгер» — «Роте Фане». Но когда ждешь «Локаль-Анцайгер», от «Роте Фане» с души воротит, а вместо детей тебе не нужны паразиты. Какое-то время еще терпишь обман, терпишь с открытыми глазами, по уж если чему положил предел, точка! Человек должен быть человеком. А отцом можно и не быть.
И вдруг он включает свет. Мать приподнимается в постели.
— Что случилось, отец?
— Я тебе вот что хотел сказать, я тут раздумывал насчет Сивки…
— А что, разве Гейнц вернулся? Я и не слыхала.
— Нет, не вернулся. Так вот я завтра же отведу Сивку к мяснику. При нынешних ценах на мясо мы кое-что за нее выручим, а в упряжке она чистое мученье, я ее давно видеть не могу…
— Но только выговори себе из задней части фунтов пять чистого мяса. Они это тебе сделают, а вам с Гейнцем полезно в кои-то веки вволю покушать мясца.
— Что Гейнцу полезно, это я без тебя знаю, и меня это больше не интересует. А для дрожек я присмотрю себе рыжего или гнедого коня. Только не сивого, сивые мне давно осточертели.
— Сделай это, отец, это ты хорошо придумал, по крайней мере — будешь получать удовольствие от езды.
— Удовольствие? Что ж, пожалуй! Только что же ты все — отец да отец, словно я и не человек больше!
— Что-то я тебя не пойму, отец!
— Да уж ладно, об этом мы еще потолкуем. А потом, мать, я тут кое-что надумал. Пойду-ка я к Байеру, ну ты знаешь — к парфюмерщику, у которого первая закладная на этот дом, — да и скажу ему: «Забирайте у меня эту лавочку со всеми потрохами. Мне от вас ничего не нужно, и вы с меня ничего не требуйте за то, что этот груз с меня снимете». И дело с концом!
— Не знаю, что и сказать тебе, отец! Сами-то мы ведь останемся ни с чем.
— А что он нам дает, этот дом? Кроме заботы, как бы собрать квартирную плату да внести проценты? Нет, я решил жить без забот.
— Что ж, отец, тебе видней. Ты ведь знаешь, я в твои дела не вмешиваюсь… И у нас ведь останется наш заем…
— То-то и есть, мать, я тебе еще не все сказал. А еще я скажу Байеру: все, что у меня останется от займа после покупки лошади, я отдам ему в придачу. А за это он обязан нас с тобой — и нашего коня, конечно, — обеспечить квартирой в этом доме бесплатно и беспошлинно до самого конца жизни… Тогда я и от этой заботы избавлюсь!
— Но у нас уже и вовсе ничего не останется — только те гроши, что ты наездишь за день.
— Да, мать, у нас ничего не останется, но этого я и хочу!
Грузная старуха не на шутку разволновалась.
— Делай как знаешь, отец! — говорит она, бросив быстрый взгляд на мужа. — Ты, конечно, подумал о том, что Гейнц еще не получил аттестата и что ему еще долгие годы учиться… На те гроши, что дает пролетка, ты этого не вытянешь. И что вот-вот вернется Эрих, ему тоже на ноги становиться. И что будет с Зофи, мы еще тоже не знаем…
— Нет, этого мы не знаем, мать, ты права. Да и вообще мы про наших детей ничего не знаем!
Наступило долгое молчание — боязливое молчание матери и почти задорное — отца. И все же отец заговорил первым:
— А ты видела паршивую газетку, что мне нынче подсунули в дверную щель?
— Да, отец, значит, ты на это зол?
— Я вовсе не зол, мать. А ты читала, что наш кайзер, которому мы присягали в верности, удрал в Голландию? Ты только представь — его солдаты четыре года дрались, его народ четыре года терпел голодуху, а теперь, когда мы погорели, он смылся в кусты. Виллем Беглый, вот что про него пишут. И что он в салон- вагоне сбежал!
— Ну и что же, отец? Ну и что же? А теперь и ты задумал от всего бежать — от детей и от денег? Как Вильгельм?..
— Нет, мать, не бойся, никуда я не сбегу! — Его тяжелая рука находит в соседней кровати ее руку и успокаивающе на нее ложится. — В этом я железный, ты меня знаешь, я останусь верен своей пролетке. Вот только не хочется тебя огорчать, но похоже, что дети от нас сбежали. Они вспоминают отца с матерью, когда им что-нибудь нужно, а мне это больше ни к чему, я в этом больше не участвую.
— Ах, отец, ведь и всегда так было: молодое уходит от старого! Чуть у птенцов окрепнут крылья, они улетают из гнезда и знать стариков не хотят. Ты же не можешь требовать другого, отец!
— Но ведь так тоже нельзя — человека с животным равнять, с этим ты согласна? Меня учили, что дети должны уважать родителей, любить и почитать. Не знаю, может, это и моя вина, но никто из детей никогда меня не любил…
— Бог с тобой, отец! Да Гейнц…
— Видишь, мать, из пятерых ты только одного назвала, а он еще тоже себя покажет… Нет, мать, это ни от родителей, ни от детей не зависит, как не зависит от солдат. Солдаты честно выполнили свой долг, а их верховный сбежал. Это зависит от времени. А раз так, ничем тут не поможешь! Выходит, каждый думай о себе! Я тоже не прочь какое-то удовольствие в жизни видеть — завести порядочного жеребца да нет-нет и прокатиться на резвом по Тиргартену, полюбоваться на крокусы, как они на лужайках цветут, — желтые, синие, белые. И не думать вечно, что сегодня мне еще надо Эриху проборку задать. И что Гейнц тоже где-то шляется по ночам…
— Так это ты оттого, что Гейнц еще домой не вернулся?
— С чего ты взяла, мать? Я ведь тебе все объяснил, но, конечно, и это тоже. А уж как все вместе соберется, терпение, глядишь, и лопнет! А теперь, мать, скажи, где у тебя лежат отрепки?
— Отрепки? Что-то я не пойму какие, отец!
— Ну, детские, — какая ты беспонятная.
— Детские отрепки? В маленьком шкафчике, слева внизу… Ах, отец…
Она осекается и, словно онемев, в испуге выкатив большие глаза, смотрит, как старик, встав с кровати, направляется к шкафику и достает оттуда годами накопившийся хлам, всякие ненужные детские вещи: школьные свидетельства, тетради и учебники, гимназическую фуражку Эриха, первые башмачки их первого ребенка — Зофи… полупустой ящик красок, школьный атлас…
Молча смотрит она, и только, когда отец открывает печку и принимается швырять в нее все эти «отрепки», тщательно собранные по углам, отваживается она слабо ахнуть:
— Ах, отец…
Он смотрит на нее из-под нависших бровей круглыми, навыкате глазами…
— Не огорчайся, мать! Такова жизнь!
Поднеся спичку, он зажигает бумажный мусор, ждет, чтобы пламя разгорелось, и захлопывает внутреннюю дверцу…
А потом снова ложится в постель, протягивает к матери руку и говорит:
— Хотелось бы мне, мать, чтобы ты опять называла меня, как раньше, Юстав. Это имя еще никто не опорочил, и я желаю остатний свой век прожить просто Юставом… С отцом у меня не получилось…
— Ах, отец!
— Юстав!
— То есть, Юстав, прости…
— И вот что я тебе скажу насчет шатанья по кабакам и прочей непутевой жизни: хочу работаю, хочу гуляю, смотря какое настроение, с этим, мать, кончено! Первое — у нас больше средств не хватит, мы с тобой опять бедные люди, да и радости я в этом не нахожу. Мы, два одиноких старика, заживем как следует быть, как и было у нас первые годы. Даже лучше — ведь теперь мы знаем, что детей у нас больше не будет и никто не захочет сесть нам на голову.