Железный Густав - Ганс Фаллада
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец портной попрощался. У него была настоящая жемчужина в галстуке, и он, как настоящий кавалер, поцеловал у мадам руку, а руку Гейнца просто пожал. После чего удалился, пообещав выполнить заказ в самый короткий срок.
С минуту они безмолвно смотрели ему вслед, а потом Тинетта сладчайшим своим голосом предложила Гейнцу захватить пальто и пройти вместе с ней в комнату Эриха — она подберет ему приличную рубашку…
И вдруг Гейнц как сорвется и закричит, что никуда он с ней не пойдет, и она вдруг как сорвется и закричит, что она не станет терпеть около себя такого неряху и распустеху. И долго еще раздавались крики о моих деньгах, и его деньгах, и ее деньгах, и о чистоплотности и брезгливости, и о законных требованиях красивых женщин, и о том, как молодые, хорошо одетые кавалеры должны сопровождать их и опекать… Казалось, этим крикам конца не будет…
Но конец все же наступил, так как Тинетта вдруг воскликнула совсем другим, пронзительным голосом, выражающим крайнее удивление:
— О боже, Анри! У меня, кажется, расстегнулась туфля! Да помоги же мне!
И она поставила ногу в серой замше на край стула.
Гейнц запнулся на полуслове и в замешательстве уставился на маленькую ножку. Но Тинетта смотрела на него так беспомощно, что он, не без колебания, взял ножку в руки. Однако, как он ни натягивал пряжку, ремешок не поддавался, петля не доставала до пуговицы. Ее ножка была у самого его лица, и в этой тоненькой голубовато-серой паутинке она казалась более нагой, чем нагая. Глубокий вырез приоткрывал начало пальчиков, и Гейнцу это казалось восхитительным. От туфли исходил тонкий запах — духов и кожи, и запах женщины — этой женщины и всех женщин, когда-либо живших на земле.
Он припал к этой ножке губами и, услышав над собой тихий смех, подумал: пропасть позора — и продолжал целовать…
Он слышал, как она тихо смеется, — и продолжал целовать… И думал: она хочет согнуть тебя в бараний рог — и продолжал целовать…
Волна возносила его все выше и выше…
И вдруг он подумал: «Если я сейчас же не перестану, я погиб навек. А она — не то, ради чего стоило бы погибнуть навек…» Почувствовав на миг освобождение, он оторвался от ее ноги и, глядя лишь на дверь, не глядя на Тинетту, опрометью бросился вон из комнаты, вон из дому, позабыв пальто и шапку…
Ее смех преследовал его и на улице…
5Но конечно, он опять к ней вернулся, как возвращался неизменно всегда.
Он приходил, негодуя, чтобы осыпать ее упреками, или приходил смущенный и покорно, с благодарностью принимал каждое ее ласковое слово, точно помилованный должник. Приходил то в воинственном, то в кротком настроении; порой ему хотелось всем, всем с ней поделиться, однажды он долгие часы читал ей своих любимых поэтов. В другой раз он помогал ей разложить в шкафу только что купленное белье, и прикосновение к этим еще не виданным им воздушным вещицам из шелка нежнейших оттенков так его взволновало, что он лишился голоса и с трудом мог говорить.
Конечно, она являлась ему и во сне. Он долго не засыпал, вспоминая небрежно выставленный напоказ кусочек ноги или волнующую впадинку у основания ее нежной груди, увиденную почти невольно, когда он стоял за ее стулом, — эти воспоминания мучили его, томили, лишали покоя. Наконец он засыпал, и тогда эти видения теряли свою дневную четкость, определенность и зримость. Сон уводил его в мир, где каждый предмет как бы двоился, открывая за привычной личиной другую, порочную: в древесных трещинах и наростах мерещились ему непристойные образы, из соцветия цветка торчал пестик, ждущий оплодотворения, протянутая рука дорожного указателя метила, казалось, в его середину.
Все это вызывало в нем отвращение. Не будучи религиозным, он, однако, воспринимал это как грех. Так думать о подруге брата, так грезить о ней представлялось ему унизительным. «Я ведь совсем не так ее люблю, — твердил он себе сотни раз. — Я не хочу отнять ее у Эриха, я не вор…»
Ярость овладевала Гейнцем, когда плоть все чаще, все чувствительнее подводила его, нанося ему все более тяжкие поражения. Он говорил себе: «Я не хочу так думать о Тинетте. Это недостойно, это унижает ее и меня». Он защищался, боролся, как мог.
А потом внезапно прекращал борьбу, отказывался от сопротивления, позволяя себе падать. Случалось, он сиживал с Эрихом и Тинеттой, с этим загадочным Эрихом, которому посещения его любовницы братом казались чем-то вполне естественным, И с этой более чем загадочной женщиной, которая почему-то хотела всегда иметь его при себе, его, не блещущего ни умом, ни красотой, неухоженного и плохо одетого.
Итак, он сидел с ними и краешком глаза наблюдал за Эрихом, как тот потягивает свое виски и рассказывает о случившемся за день… И вдруг на него накатывало, он вставал, словно чтобы разгрести огонь в камине, а поднявшись, становился за стул любовницы брата и заглядывался на ее декольте. С дерзостью отчаяния следил он, как вздымается и опускается ее нежная грудь, и в упор поглядывал на брата, но не смущенно, а с вызовом: не думай, что мне стыдно! Я это делаю нарочно! Нарочно! Нарочно!
Иногда это находило на него во время его нечастых гастролей в школе, среди одноклассников. Они сидели с таким почтительным и скучающим видом, старший учитель Шнейдерс что-то объяснял скрипучим голосом, в классе стоял затхлый запах школьной пыли, несвежего белья, чернил и бумаги… Усилием воли он вызывал в памяти образ Тинетты, неторопливо, смакуя, представлял себе, как накануне она опустилась на колени перед каким-то сундуком: юбка туго обтянула ее лоно. Он отчетливо видел ее длинные бедра и обозначавшийся под юбкой треугольник — этот таинственный треугольник, о котором можно мечтать и мечтать…
С насмешкой смотрел он на сверстников. Они по-прежнему прозябали в тупом неведении, думали об уроках, о выпускных экзаменах, о сборе оружия, — ребяческие заботы! А он, Гейнц, — мужчина, он ежедневно посещает красивую женщину. Он живет жизнью, исполненной греха, тайны, порока, тогда как они исписывают каракулями свои тетради, и стоит Шнейдеру сказать: «Прекрасно, Порциг!» — как тот чувствует себя на седьмом небе! Вот какие они еще дети и какой он мужчина!
Или же во время их общих бесед с братом и Тинеттой он вдруг уходил из холла. Украдкой пробирался к ней в спальню и, пав на колени перед ее кроватью, зарывался лицом в ее пижаму… Он впитывал в себя ее слабый неопределенный запах — этот запах, исходивший, казалось, от первоначальных тайн жизни, — запах соблазна и греха, источника жизни и любовной игры, навеки неразгаданной тайны, неоскудевающего родника…
Но все это пришло позднее, пришло не в самом начале, а когда он еще больше попал под ее власть. Постепенно он становился ее игрушкой, ее слугой, ее рабом. Сначала он сознательно уступил этому наваждению, ослабив с ним борьбу, чтобы потом очертя голову ринуться в бездну.
Ведь как-никак он был мужчиной (хоть и незрелым мужчиной), тогда как она была женщиной (да и какой женщиной!). Ему надоели ежедневные споры все о том же. Они изнуряли его. После того как он пять раз приводил ей все те же доводы, ему претило обращаться к ним еще и в шестой раз.
В Тинетте же азарт противоречия всегда оставался свеж и неугасим. Она могла каждый день заводиться наново, могла ежечасно, ежеминутно повторять одно и то же. Она не отступала ни на пядь. Она так часто ему твердила, что он должен ухаживать за своими ногтями, что он начал подстригать их и чистить щеточкой и срезать лишнюю кожу, — словом, проделывал весь этот мелочной ритуал, который казался ему сперва таким скучным, ненужным, отнимающим попусту время.
Он даже стал находить в этом удовольствие. И то было не просто уступкой, чтобы купить себе покой, избавиться от надоедливой болтовни. Для него стало удовольствием просиживать с ней эти полчаса, этот час. Она отделывала свои ногти, а он — свои. Они болтали, возникало нечто вроде товарищеской близости; она давала ему советы, помогала ему, брала его руку в свои, сама любезно подравнивала ему ноготь и обсуждала это со всей серьезностью, вся во власти этих интересов.
Постепенно он стал понимать, какое значение это имеет для подобных женщин. И что ухоженная женщина действительно не способна увлечься неухоженным мужчиной — она и присутствие его выносит с трудом.
И когда она как-то, смеясь, спросила:
— Ну скажи, Анри, глупый мальчик, разве я была неправа, когда заставляла тебя думать о своих ногтях? Смотри, какой ты теперь шикарный! — он отвечал ей со смехом, что да, она была права, и что он теперь шикарный, чертовски шикарный кавалер…
Он сдался. Он уже не вникал всерьез, права она или не права, действительно ли ему необходимы наманикюренные ногти, он сидел подле нее в комнате, и, значит, все! Значит, она права!
И когда она ему в десятый, двадцатый, тридцатый раз повторила, что пора ему надеть новое пальто, что портной ждет с примеркой, что ни один уважающий себя человек по станет разгуливать таким неряхой, что ни одна женщина на него по посмотрит, что ей не с кем выйти погулять, — он в конце концов тоже сдался.