Современный болгарский детектив - Андрей Гуляшки
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Уже закончили?..
Войдя в комнату, он забросил запыленную сумку на постель. Его резиновые тапочки были грязны и разорваны, словно у бродяги.
— Пришел пешком, — сказал Евдоким, поймав изумленный взгляд матери.
— Закончили?
— Как бы не так... Еще месяц надо.
Евдоким лег, скрестив руки. Бледный, с русыми волосами и восковыми ушами, он совсем стал похож на мертвеца, изображенного на церковной стеле. Он показался им каким-то чужаком, перепутавшим дорогу и случайно попавшим к ним в дом. Они вышли на цыпочках и с тяжелым молчанием продолжали прерванное занятие — складывали выглаженные салфетки.
Евдоким стал работать в молодежной дискотеке. Работал без удовольствия, но одним своим видом разжигал раздоры в этом легкомысленном заведении. Следил за аппаратурой, не очень засматриваясь на танцы, не заслушиваясь музыкой, отбрасывающей синхронно разноцветные пятна на танцующих. Плавали, точно в аквариуме, белые руки, сверкали юбки из дешевой парчи. Евдоким, окруженный обожанием местных девушек, равнодушно смотрел на молодость, ныряющую в розовые и желтые волны. Он переводил взгляд с одной на другую и скучал... Потом находил в кармане записку с датой и местом встречи — получил, например, от симпатичной учительницы письмо, полное клятв в вечной преданности, которой он вообще не искал. Девушка подстерегала его на улицах и как-то вошла в диско-клуб под благовидным предлогом — искала якобы учеников. Однажды набралась смелости и пригласила Евдокима на прогулку. В тот же вечер они отправились куда глаза глядят, девушка срывала листочки, подталкивала камушки носком туфли, тяжело дышала — казалось, вот-вот потеряет сознание. Евдоким шел в нескольких шагах от нее, держа руки в карманах. Стеснялся — учительница говорила о книгах, которых он не читал. И так говорила, что казалось, без них нельзя прожить и часа... Расстались молча. Он обернулся из любопытства — она стояла и смотрела ему вслед.
На следующую ночь двое мужчин поджидали его перед диско-клубом. Евдоким, вообще ненавидевший драку и насилие, беспомощно размахивал кулаками.
— Совсем слабак! — сказал один, отходя и озираясь. — Прикончи этого педика.
На следующий день — с распухшими губами и разбитой бровью — он пришел в школу. Шепелявил, приглашая учительницу на прогулку, потом оба словно онемели.
Встретились за городом, на многострадальной дороге, изрытой железными боронами и плугами, в колдобинах и ухабах. Сели в густых зарослях на траву. Учительница облокотилась спиной на ствол дерева, он обнял ее с холодком в глазах, в которых одиноко, пронзительно сверкали хищные зрачки... У него был высокий бледный лоб и черные брови — казалось, с какого-то другого лица.
— Я хотела стать актрисой, — сказала она, — но ты же знаешь, там все решают связи...
Откашлявшись, быстро прочитала несколько стихотворных строк. Любовную элегию о какой-то сосне. Гейне.
Евдоким посмотрел вверх, на ствол дуба. И, сложив пальцы в неискренней, но настойчивой мольбе, прижался к ней, поцеловал в подбородок, в щечки. Губы у него болели, но горчащая боль была ему приятна. Он нашел ее губы и через сетку ресниц стал наблюдать, как целуется женщина, когда любит. Совсем ее заносит, сказал он себе, и ему стало неловко за нее. Ощущая руки, обвившиеся вокруг шеи, своими припухшими губами он проводил по ее мокрому, в капельках пота, лицу. Целовались долго, пока солнце не припекло и муравьи не измучили их окончательно.
Встали. Учительница что-то бормотала о своей профессии. У нее были кое-какие сбережения и дом, она была единственной дочерью у матери, и им ничто не мешало (если он захочет!) уехать куда-нибудь...
Она болтала о своих комнатах, о порядке, который сама поддерживает, о количестве мебели, о пчелиных ульях на лугах, обо всем, что добыто трудом и бережливостью за последние двадцать лет. Евдоким шел рядом, держа руки в карманах, стараясь не думать о себе с отвращением. Он вырос в сырости и тени в доме госпожи, слыша вечные наставления матери о бережливости и обдуманных покупках...
Расстались. Он быстро пошел в сторону, охваченный мерзким ощущением, что целовался с близкой родственницей.
Монастырь, куда Евдоким отправился через два месяца, угасал, словно овдовевший старик, — потемневший, разграбленный. Стройка забрала у него землю. Главный монах отчаянно твердил, что эта земля святая, неприкосновенная. И без того обеднели...
— И Христос был бедным, — сказал инженер Стилиян Христов. — Оставьте нам решать дела земные: вам же никто не мешает печься о небесных?
Огромная монастырская кухня, осевшая и заброшенная, также отошла в пользу строителей. Там была громоздкая печь, расписные сосуды и баночки, в которых повар нашел приправы, воск и бутылочку с чернилами. Евдоким, пригнувшись, вошел. Около печи, окутанный паром, сновал помощник повара.
— Ты Диму ищешь? Посмотри наверху...
Вдыхая запахи мяса, лука и богородской травы, Евдоким размышлял о том, как монахи воздвигали эту громадную кухню, сбивая бревна гигантскими гвоздями ручной ковки. Да, лучшие времена видели стены, и выщербленная печь, и котлы, поглотившие столько кровавого мяса и пресноводной рыбы.
Рядом с маленькой расписанной церковью поднималась и другая постройка. Евдоким поднялся по вытоптанным ступенькам, постучал в низкую дверь, и Дима ответил: «Войди!» Он протиснулся внутрь, пригнув голову.
— Вот «мистер мира»! — воскликнул Дима. — А ну-ка свари нам по чашечке кофе! Сахар в коробке...
Евдоким, ослепленный, смотрел, как с кровати, покрытой красным суконным покрывалом, поднимается обнаженная женщина. Можно было подумать, что она одета — настолько спокойно уставилась на гостя.
— Да, красавец, — одобрила она. — Давай садись. Через пять минут будете пить кофе.
И скрылась за ситцевой занавеской, где была кухня. Пока она там громыхала и топала, Дима причесывался перед зеркалом, висящим на стене. Евдоким сел с онемевшими коленями — впервые он видел голую женщину. Не в журнале, не на открытке — живую... Ее кожа отражала молочную прозрачность окна, груди пересекали лиловые сосуды, а русые волосы внизу живота были похожи на голову ягненка... Сел, онемевший, перед столом, накрытым салфеткой. Дима смотрел на него в зеркало.
— Что, моя зазноба отняла у тебя разум?
Мог бы сказать «киска», как было у них принято, но не сказал. «Зазноба» прозвучало в его устах как песня, нежно и тепло.
— Она свободная женщина и живет по своим законам. Как космическая звезда. Скоро все будут такими, как она.
Евдоким смотрел на ее босые ступни под занавеской. Она включила плитку, загремела чашками и чиркнула спичкой. Запахло сигаретой. Отдернулась занавеска, и она появилась, закутанная в Димин короткий, выше колен, халат. Чашки были разными и без ручек. Кофе горячим. Она села и не прикрыла открытую грудь. Евдоким смотрел на пол, выскобленный добела.
— Послушай, — сказала женщина и подняла палец. — Она опять!..
Кто-то прошаркал туфлями в коридоре.
— Ефросиния, игуменья. Умерла еще в девятьсот двадцатом году.
Шаги, прошаркав мимо двери, затихли. Евдоким усмехнулся:
— Веришь в привидения?
— Верю?.. В себя. А в ее появлении есть какой-то протест. В монастыре живут мужчины, женщины ходят в брюках.
— А ты прелюбодействуешь в святой обители, — добавил Дима.
Ослепительная улыбка, сверкнувший вдруг взгляд.
— Почему она спряталась в монастыре, как ты думаешь? Ефросиния пишет черным по белому: и сирота я, и обесчещенная, искала силу в господе боге... Кто обесчестил Ефросинию? Мужчины, конечно же...
Она крепко охватила руку Евдокима горячей и сильной рукой.
— Ты очень красив. Знаешь это? И как себя чувствуешь, когда так красив?
Евдоким сжался — казалось, она дотронулась до раны, разъедающей душу.
— Я знаю. — Женщина отпустила его руку. — Ничто не ведет к добру, если чрезмерно.
Дима мыл чашки в мойке. «Она старше меня, — подумал Евдоким, — по крайней мере на два года».
То была последняя его мысль с трезвой оценкой этой женщины. Дальше мысли помчались быстро и страстно, и бесшумно распахнулись окна в жизнь — к солнцу и радости. Он разомлел, опьянел от этого ощущения — впервые, как себя помнил.
— Я получила премию, — сказала женщина. — И приглашаю вас на трапезу.
— Заметано, — сказал Дима. — Сегодня суббота — давайте ее обмоем.
— Выпьем, — согласилась она.
Евдоким вздрогнул от отвращения — ему становилось плохо от одного лишь вида бутылки или рюмки. На улице он засмотрелся на фрески, совсем свежие. Казалось, мастер только что унес свои горшки с красками. Синий цвет переливался в темно-желтый. Под коричневой коркой ржаного хлеба пылали костры преисподней. Черти были черные, а Сатана — ядовито-зеленый, как куриная желчь. Евдоким ему улыбнулся и кивнул заговорщически.
Он втиснулся в кабину какой-то машины и попросил подбросить его к ресторану «Приста». Водитель повез было, но, не доехав, остановился.