«Жажду бури…». Воспоминания, дневник. Том 1 - Василий Васильевич Водовозов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как я уже сказал, в нашей камере я встретил хорошего знакомого — Н. А. Бердяева633. Первые его слова ко мне были:
— Представьте, со мной какое несчастье: я не захватил своего зеркальца. Совсем не знаю, как мне быть.
Дружный веселый хохот был ответом на это трагическое сообщение, в камере зеркальце у кого-то нашлось, и оно было подарено Бердяеву, за что Бердяев был очень благодарен.
В литературе считается более или менее общепринятым, что одиночное заключение тяжелее общего634. И не только в литературе; таким его считает и законодательство. Но это мнение совершенно неправильно, или, по крайней мере, к нему нужно внести известные поправки.
В первые дни заключения, особенно когда не знаешь, чем объясняется арест, одиночество действительно очень тягостно. Напротив, в общем заключении обыкновенно очень быстро получаешь информацию, которая уясняет и причины ареста, и степень его серьезности, и угрожающие последствия. Но если даже информироваться не удается или если результаты информации неутешительны, то все же общение с товарищами по несчастью поддерживает бодрость духа, дает возможность пользоваться их советами и опытностью, сообща вырабатывать приемы самозащиты и борьбы с тюремным начальством за скромные права и льготы заключенного.
В первое же утро, когда из тюремной конторы меня вели в тюремную камеру, со мной вели еще какого-то очень юного студентика. Мое настроение было тяжелое, но студентик был совершенно пришиблен. И я, постаравшись взять себя в руки, сказал ему:
— Молодой человек, что это вы нос повесили? Как вам не стыдно! С кем этого не случалось, — тюремную повинность надо же отбыть.
И молодой человек быстро выпрямился.
— Нет, я что же, я ничего.
И явно приободрился. Но и на меня самого мои собственные слова подействовали ободряющим образом. Так действует общение с товарищами в тюрьме в первые дни. Но очень скоро начинаешь чувствовать ужас положения: вечно на людях, ни одной минуты не остаешься один, вне контроля других людей. Вечный шум, не дающий возможности углубиться в чтение. А если при этом хоть кого-нибудь подозреваешь в шпионстве или хотя бы в недостатке мужества и способности по слабости разболтать на допросе, то общее заключение делается ужасным и об одиночном начинаешь мечтать чуть не как о высшем счастье. Довольный в первые дни общением с товарищами, я уже с пятого или шестого дня стал томиться им и подумывал проситься в одиночку.
Много времени спустя, в темную декабрьскую ночь 1915 г., я был арестован в Петербурге635. В конторе Дома предварительного заключения я встретился с В. А. Мякотиным, Л. М. Брамсоном и другими, арестованными в ту же ночь. Мест в одиночных камерах не хватало, и нас рассаживали попарно. Я помню то негодование и почти ужас, с каким Мякотин тут же сказал: «Нас, кажется, будут сажать не по одиночке!» В ту минуту я этого ужаса и негодования еще не испытывал.
Как я уже сказал, нас было человек 40. Камера, хотя и большая, для такой оравы была тесна; на нарах места хватило только половине, а другая половина должна была спать на полу, на соломенных мешках; я с Бердяевым, приведенные в камеру позже других, принадлежали к этой второй половине. Но на следующий же день два рабочих любезно предложили нам свои места на нарах. Кормили нас плохо, но можно было приобрести продукты на свой счет. Выпускали на прогулку в тюремном дворе тоже сообща. Было несколько книг, взятых разными лицами с собой и пропущенных в камеру, но читать было трудно вследствие шума. Иногда, впрочем, устраивались чтения вслух.
На 8‐й или 9‐й день к нам заявился тогдашний киевский генерал-губернатор Драгомиров в сопровождении Новицкого. Тюремное начальство разделило нас на интеллигентов и рабочих и расставило двумя отрядами. Драгомиров подходил по очереди к каждому, сперва — к интеллигентам, потом — к рабочим, и задавал формальные вопросы: фамилия, занятие, происхождение; у евреев спрашивал:
— Еврей?
К интеллигентам обращался на «вы», к рабочим — на «ты». И рабочие это вынесли без протеста, который, конечно, был бы поддержан нами.
Иногда Новицкий делал свои дополнения в таком роде: «уже много раз попадался» и тому подобные. Мне Новицкий сказал:
— Нам с вами, господин Водовозов, надо выйти из дела.
Хотя фраза и не совсем ясная, но и я, и мои товарищи истолковали ее (и, как оказалось, правильно) в смысле скорого освобождения.
Действительно, через день или два, в общем — на десятый день заключения, явился в камеру кто-то из начальства и заявил:
— Водовозов, Эвенсон, такие-то и такие-то, — всего человек 6 или 7, — собирайте вещи. На свободу.
То же самое было и в женской камере. Моя жена тоже попала в число освобожденных, и мы встретились в тюремной конторе. Ни она, ни я ни разу не были допрошены. Освобождение наше и Эвенсона без допроса объяснялось тем, что Теслер по соглашению с Вержбицким (которое было заключено по внутренней тюремной почте) на первом же допросе заявил, что ходил к Вержбицкому, а других жильцов дома не знал, что было совершенной правдой. Мы были освобождены без всяких последствий, как это называется на полицейском языке636. Такие последствия, как потеря работы, в счет не идут. Не идет в счет и то, что у меня была забрана пишущая машинка и возвращена моей жене, несмотря на мою просьбу, обращенную к Новицкому, и потом жалобу к Драгомирову637, только через 6–7 месяцев, когда меня уже не было в Киеве.
Другие заключенные сидели дольше: кто два-три месяца, как Бердяев638, кто месяцев шесть, как Вержбицкий639, а некоторые и гораздо больше. Некоторые, несмотря на продолжительность заключения, были выпущены тоже без последствий, другие были приговорены к высылке из Киева или к ссылке в разные места, причем некоторые из них более или менее долгий промежуток между освобождением и ссылкой могли провести на свободе в Киеве. Некоторые, как Теслер, Эйдельман и другие, прямо из тюрьмы были отправлены в Восточную Сибирь640.
Тотчас после освобождения я счел нужным обойти родственников тех из моих товарищей по заключению, с которыми я был ближе знаком или которые