Тысячелетняя пчела - Петер Ярош
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вечером древорубы сошлись в корчме у Герша. Расселись вдесятером круг стола, заказали палинки и в задумчивом молчании пили — узловатые руки на столе, головы опущены. Сидели немо и только пили. Время от времени то один, то другой словно всхлипывал от боли или вздыхал. Кто-то охнул. Кто-то жалостливо заматерился: «В бога душу твою…!»
— Это я виноват! — вскочил Мацига.
— Все кругом виноваты! — покачал головой Дерко.
— Нет, я один! — страдальчески перекосился Мацига и судорожно скрюченными в кулаки руками ударил по столу. — У меня заклинило багор, и дерево упало не туда, куда ему было положено!
— Я тоже там был! — сказал Дерко.
— И я!
— Будто я не был!
— Корчмарь, неси палинку! — закричал Мацига.
Пили по полуночи, почти не разговаривая. А уж под конец печально запели. Выйдя из корчмы, обнялись друг с другом за плечи и двинулись. Ночь была светлая, месячная, вода блестела. Переходить мостки стали по одному. Мацига остановился посередине.
— Я виноват, один я! — заскулил он опять.
— Сигай в воду, болван! — крикнул Дерко. — Стал поперек дороги! Проходи или прыгай! Грехи искупи!
Тело Мациги шмякнулось в воду.
— Дева Мария, он и вправду! — завыл Дерко. — Ребята, за ним. — Дерко прыгнул в глубину под мостки, а вынырнув, отчаянно закричал: — Фонарь быстрей!
Кто-то кинулся к ближайшему дому — воротился с зажженным фонарем. Мужики сновали по обоим берегам ниже мостков, рыскали в полутьме, но Мацига и впрямь — в воду канул. Мужики бродили по реке, шарили руками в омуте, но Мацигу так и не нашли.
— На мели поглядите! — подсказал кто-то.
Они продрались к мели, Мацига лежал там ничком. Повернув его, посветили. Глаза выпучены, рот разинут.
— Вот ненормальный! — сказал Дерко. — Решил принять на себя все грехи мирские.
После Зузкиной смерти Эма сделалась какой-то потерянной. Она боялась оставаться одна в горнице, боялась ходить в лес, а смеркалось — убегала со двора в дом. И дома сидела тихо, разговаривала мало. Само с Марией заметили перемену в дочери и по возможности приглядывали за ней. Случалось, молоко пьет — кружку опрокинет, дровишки станет в печь подкидывать — обожжется. А двери хлопнут — вздрагивает.
— Что ты такая пугливая, Эмочка? — спросила ее Мария.
— Боюсь, мама!
— Чего ты боишься?
— Не знаю, но боюсь!
— Пока мы тут с отцом, ничего не бойся! — Мария привлекла дочку к себе.
Эма навзрыд расплакалась.
5
Со словами: «Бедность не стыд, а большое бесстыдство!» — вошел в мукомольню пастух Павол Швода, ровесник Само Пиханды. А в дверях добавил: «Мои мозоли, твоя мельница!» Само, обернувшись, улыбнулся и сказал:
— Опять надо мной и над собой потешаешься?
— Что ж, Самко, давай поменяемся! — рассмеялся пастух. — Я заделаюсь мельником, ты — пастухом. Идет?
— А ты согласишься?
Пастух почесал за ухом.
— Небось знаешь, что нет! Я бы тут, чего доброго, спятил, да и по коровушкам всякий день тосковал. — Пастух уселся на гору мешков. — А зачем я пришел, соображаешь?
— Обобрать меня пришел, — погрозил пастуху Само.
— Точно, обобрать, — согласился Швода. — Цельный год коров твоих пас, теперь давай положенное!
Пастух Павол Швода был пересмешник и выдумщик. Умел подшутить над самим собой и своей скудностью — оттого прощали ему, когда он и других вышучивал. В былые времена служил он в гусарском полку, да продал своего коня и домой удрал. Четверо жандармов его разыскивали. Искололи штыками стог сена, в котором хоронился, а его не задели. Зазноба приносила ему еды в сенник и оставалась с ним ночь коротать — так он и продержался с неделю. А потом сам и сказался. «Обученные, а меня не словили», — бахвалился он, шагая в гусарской форме в жандармский участок. Год отсидел, отслужил военную и домой воротился. И первым делом отколол такой номер: потехи и интересу ради украл у соседа пять уток, а у барабанщика — барабан. Ходил по деревне с утками в кузове на спине, бил в барабан и выкрикивал: «Уток продаю!» Сосед в суд на него не подал, но уток забрал. Зазноба бросила его и в пику вышла замуж за другого. Он, правда, и дня по ней не печалился, а со временем, пожалуй, вдовы не было, которую он в грех бы не ввел. Мужик он был дюжий и смелый. Когда селу понадобился пастух для коров, он без раздумий принял предложение. «На почести мне плевать, — говаривал он. — Христос тоже был пастухом!» Не имея земли, он не пахал, не сеял, но делал вид, будто все луга, на которых он пас, были его достоянием. Любил приговаривать: «Тут бугор, тут яма — это Шводова поляна». Жил он один в деревянной избенке и на выгоне запасал дров на всю зиму. Частенько попрекал и господа бога: «Уймись, боже, уймись, у Шводы хворостину водой уносит, а ты все кропишь дождем без устали». Когда на выгоне обходилась какая корова, он в тот же вечер оповещал о том хозяина: «Пан газда, корова у тебя обошлась». За это худо-бедно ему полагался ужин. И потому всякий вечер он у кого-нибудь ужинал. Девки любовно улыбались ему, а пареньки вслед покрикивали: «Корова обходилась, корова обходилась!» Он, случалось, разбежится, схватит одного и завопит ему прямо в лицо: «Это твоя мать в эту ночь со мной обошлась, да три раза подряд!» Мальчишка — в рев, он давай ему втолковывать: «Ну вот, надо тебе было? Помалкивал бы — не получил бы туза!» Ругаться охоч был до одури, но никого и пальцем не тронул. Разъярить его могла только всполошенная корова. Если раз, другой уматывала в клеверище — ох уж он свирепел. Одну такую побродяжку оглоушил кулаком и взмостил на елину. Привязал ее за ноги к стволу и оставил до утра. На другой день перепуганная хозяйка руки ломала под ней: «И что ж с тобой учинили, Рысуля?! Нешто ты заслужила такое!» А Швода ее успокаивал: «Здесь-то ей лучше, не то вспучила бы ее троица, и поминай как звали. Да и доить тебе легче, не надобно под ней на табуретке горбатиться!» Года два назад стал он разводить барашков, потому как позволили ему косить для них на общинном. Как-то сгребал он сено, сгребал да укладывал в бабки. Задул ветер и стал срывать сено с граблей, ворошить бабки. Он опять разгневался на господа бога и, воздев руки к небесам, заорал: «Сено у меня отнимаешь! Раз так — бери все!» И поджег то, что нагреб.
— Знаешь, что я сегодня видел в Леготе? — спросил Павол Швода.
— Нет, не знаю! — ответил Само Пиханда.
— У молодухи еврейки…
— Какая же она была у ней?
— Такую я б и тебе пожелал! — расхохотался Швода.
— Свинья!
— Если бы она овдовела, — продолжал гоготать Швода, — я бы ее уломал, как бог свят, и коров бы ради нее пасти бросил. Ух, я б уж расстарался — она бы не жаловалась! Выпить у тебя есть что?
— Одни последки!
— Кто пьет последки-остатки, тот всегда пригожий да гладкий, — отчеканил Швода, — валяй, не погнушаюсь ничем.
Само нагнулся и извлек из-под мешков бутылку, в которой булькало немного палинки.
— Пей на здоровье!
— А ты?
— Не буду!
Швода выпил и тылом руки утер губы.
— А то, что мне полагается, дашь? — спросил он.
— Возьми мешок муки и вари себе всю зиму галушки.
— После возьму, нынче-то я не затем пожаловал…
Само взглянул на него вопрошающе.
— Матей Шванда послал. Посоветоваться хочет с тобой кой о чем.
Немного подумав, Само кивнул.
— Скажи ему, что приду!
6
— Нашим не след знать, о чем мы толкуем, — сказал Матей Шванда. — Зайдем-ка на часок к Гершу.
Само Пиханда и Павол Швода встали. Из горницы вышла Матеева жена в трауре. Прошло две недели с Зузиных похорон, а мать все еще не могла опамятоваться. Ходила как во сне и то и дело — на людях либо в укромном уголке — заходилась в плаче. И теперь, при виде Само, глаза ее налились слезами.
— Ладно, родная, ладно! — Матей подошел и ласково погладил жену по увлажненной щеке.
Она кивнула и с тяжким вздохом пошла в горницу.
— Такая нелепая смерть! — проронил Матей.
Само взглянул на него, и его обуял ужас. Недоставало самой малости, чтобы он оказался на Матеевом месте… Вечером после несчастья Мария приникла к нему и сама не своя, дрожа всем телом, прошептала в испуге: «Дерево ведь могло раздавить и нашу Эмку или Марека!» Закрыв ладонью ей рот, он заставил ее замолчать…
Они вошли в корчму. Только сегодня Само заметил, как постарел и обрюзг Герш: живот стал до того велик, что не дозволял ему наклониться, а уж согнуться — и подавно. Расторопной Рахели что ни утро приходилось обувать мужа. Он и сейчас кричал на нее с неудовольствием: «Ты чего накупаешь столько свинины, тетеха! Ее у тебя — черт на печку не вскинет… Кровяная она, кровяная. Я не ем ее! На дух не принимаю!»
Мужчины сели в сторонке.
•=— Что изволите? — спросил у них Герш.
— По пол-литру на одного, один на всех! — пошутил Павол Швода.