Моя мужская правда - Филип Рот
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тогда ясно.
— Питер, я уверена, что не Морин позвала его сюда. Не надо ревновать. Он просто хочет ей помочь по старой памяти.
— И это с ним она ездила в Пуэрто-Рико.
Деморализованная моим справедливым утверждением, Флосси лишь слабо повела плечами. Требовалась иная сила духа, чтобы удерживать в равновесии, как ей явно мечталось, силы натяжения, управляющие нашим сюжетом, в котором мисс Кэрнер увязла по уши. Она следила за коллизиями мыльной оперы; вдруг — бах! — является Фортинбрас. «Уберите трупы». Хорош шекспировский театр!
— В общем… — прервала Флосси затянувшееся молчание.
— И, должно быть, целом.
— Вы правы. В общем и целом, они, я так, во всяком случае, думаю, вместе были в Пуэрто-Рико. А с кем она еще могла поехать? После того, что было у вас с Карен…
— Понимаю, — сказал я, натягивая пальто.
— Но ревность неуместна. Они — как брат и сестра, ничего больше. Просто кто-то близкий протягивает руку помощи. Она давно поняла, клянусь вам, что его волнует только карьера. Он, конечно, может просить ее вернуться, хоть до второго пришествия умолять, но Морин никогда не свяжет судьбу с человеком, для которого не существует ничего, кроме работы. Это чистая правда. А с вами — свяжет. Совершенно уверена.
Выходя из больницы, я не воспользовался телефоном-автоматом, чтобы позвонить адвокату или Шпильфогелю. Я знал, как поступить, я видел выход и поэтому спешил. В квартире Морин на Семьдесят восьмой улице, всего в нескольких кварталах отсюда, наверняка найдутся свидетельства того, что она сознательно заманила меня в капкан. Морин вела дневник. Что, как в нем сохранилось описание аферы с мочой? Предъявим неоспоримую улику Мильтону Розенцвейгу, федеральному судье, стоящему, как одинокий форпост, на защите прав невинных и беззащитных женщин, обитающих в округе Нью-Йорк штата Нью-Йорк. Что скажете, ваша честь, на это — вы, всеми силами отметающий доводы представителей пола, к которому сами принадлежите? Боитесь обвинений в мужском шовинизме? О, я прекрасно помню дело, рассматривавшееся перед моим, — мы с адвокатом пришли тогда в суд заранее. Ответчик — некий Кригель фон Кригель. Когда я вошел в зал, он, грузный бизнесмен лет пятидесяти, с мольбой взывал к вам, отмахиваясь от своего поверенного, пытавшегося утихомирить клиента. Кригель, уверенный в беспристрастности справедливого суда, упрямо гнул свою линию.
— Ваша честь, мне прекрасно известно, что она живет в доме без лифта. Но это не мой выбор. Это ее выбор. На те деньги, которые ей выплачиваются, можно жить в доме с двумя лифтами. Я не могу построить ей лифт.
Судья Розенцвейг, который, благодаря целеустремленности, в годы юности выбрался из нью-йоркских трущоб и закончил юридический факультет; шестидесятилетний Розенцвейг, неплохо держащийся для своих лет низкорослый пузатый борец за изничтожение рода мужского, направляющий указательным пальцем раструб уха в сторону говорящего, словно стремясь не пропустить мимо своей евстахиевой трубы ни слова из потока чуши и глупости, адресованных суду, — судья Розенцвейг сохранял незыблемую высокомерно-презрительную мину. Казалось, престарелый фельдмаршал (пусть и в мантии) выслушивал докучные донесения о действиях войска, и без того ему наперед известных.
— Ваша честь, — не унимался Кригель, — я занимаюсь, как уже говорилось, переработкой птичьего пера. Я покупаю перо, сэр, и я продаю перо. На пере не заработаешь миллионы, что бы она ни утверждала.
— Однако на вас очень приличный костюм от «Хайки-Фримен»[146], — отметил Розенцвейг, явно довольный этим внезапно открывшимся доказательством мужской низости. — Если глаза меня не подводят, он потянет долларов на двести.
— Ваша честь, — отвечал Кригель, протягивая к судье раскрытые ладони, будто предъявляя перья, предназначенные для переработки, — уважая суд, я не хотел являться сюда в обносках.
— Суд учтет это обстоятельство.
— Спасибо, сэр.
— Я не слеп, Кригель. У вас в Гарлеме есть собственность покрупнее той, что имеет Картер, ну, тот, пилюли для печени.
— У меня? Позвольте, не у меня, а у моего брата, Луиса Кригеля. Я — Джулиус.
— А ваша доля?
— Моя доля?
— Это ведь ваша совместная собственность?
— Только в некотором роде, ваша честь…
Затем наступил мой черед. Я не юлил, как Кригель, но Розенцвейг заподозрил бы в намерении обмануть суд хоть Томаса Манна, хоть Льва Толстого — и добился бы от них правды.
— Широко известный соблазнитель студенток… Как я должен это понимать, мистер Тернопол?
— Как гротеск, ваша честь.
— Уточните: вы не пользуетесь широкой известностью как соблазнитель или не соблазняете студенток?
— Я вообще никого не соблазняю.
— Но в исковом заявлении недвусмысленно говорится о ваших успехах на указанном поприще. Почему?
— Не знаю, сэр.
Мой адвокат, сидевший на скамье защиты, одобрительно кивал; инструкции, данные клиенту в такси по пути на заседание, неукоснительно выполнялись: «Ссылайтесь на незнание и непонимание… не выдвигайте встречных обвинений… не называйте ее лгуньей — только „миссис Тернопол“, и все… Розенцвейг очень сочувствует брошенным женщинам… не дайте спровоцировать себя… он туп как пробка и интересуется только буквой закона, а буква закона не одобряет, когда преподаватель трахается со своими студентками». — «Я никогда не трахался со своими студентками». — «Вот и отлично. Так ему и говорите. Внучка Розенцвейга учится в Бернард-колледже, понимаете? В совещательной комнате стоит ее фото. Друг мой, старый хрен исповедует в семейных делах добрый сталинский коммунистический принцип: „От каждого по способностям, каждой по потребностям“ — но с последующим возмездием. Помните об этом, Питер, ладно?» Я помнил; но всему же есть предел!
— Вы утверждаете, — зудел Розенцвейг, — что мистер Иген представил суду ложные сведения и сделал это со слов и при согласии миссис Тернопол. Так или не так?
— Если имеется в виду «широко известный соблазнитель студенток», то именно так.
— Тогда потрудитесь указать, что именно в обсуждаемом утверждении ложно. Я задал вопрос, мистер Тернопол. Жду ответа. Не задерживайте суд.
— Мне нечего сказать. Я ни в чем не чувствую себя виновным…
— Ваша честь, — вмешался адвокат, — мой клиент…
— У меня действительно, — не дал я заткнуть себе рот, — была любовная связь.
— Да? — расцвел в улыбке Розенцвейг, и указательный палец, управлявший ушной раковиной, победно взметнулся ввысь.
— Наконец-то заговорили! И с кем же?
— С девушкой из моей преподавательской группы, с девушкой, которую я любил…
Дальше было неинтересно. Признание решило исход процесса. Розенцвейгу стало ясно, кто виноват. Но на этот раз будет иначе. Откроется, на ком в самом деле лежит вина. И тогда я скажу! Я все смогу сказать!
Я скажу: «Ваша честь! Вы помните, конечно, что при прошлых наших встречах в суде я не выдвигал никаких обвинений в адрес миссис Тернопол. Мы с адвокатом решили, что это было бы некорректно и в конечном счете бессмысленно, ибо никаких вещественных доказательств чудовищного обмана, предпринятого в моем отношении, тогда не имелось. Мы с пониманием отнеслись к тому, что вы, ваша честь, не примете и не можете принять ничем не подкрепленных заявлений. Но сейчас, судья Розенцвейг, у нас есть собственноручное письменное свидетельство истицы, извлеченное из ее дневника. Итак, в марте 1959 года она путем сговора приобрела в Нижнем Ист-Сайде за два доллара двадцать пять центов (наличными) мочу у беременной негритянки (приблизительно сто граммов). Мы также располагаем неоспоримыми доказательствами того, что вышеуказанное мочевыделение было сдано для теста на беременность в аптеку на углу Второй авеню и Девятой улицы; при этом истица подложно представилась как миссис Тернопол»…
Нет, я не потерял память. Я прекрасно помнил неоднократные утверждения адвоката, что никакие свидетельства ее обмана не облегчат моего положения. И все-таки надеялся. Я найду, найду доказательства — и это заставит Морин притихнуть, заткнуться, исчезнуть из моей жизни! Хватит Питеру Тернополу выступать в роли исчадия ада, искателя приключений, безответственного мужа-дебошира, разрушителя домашнего очага в пекущемся об этом очаге государстве!
И действительно, повезло. Дверь ее квартиры, взломанная полицейскими, была приоткрыта; вокруг — никого. Да здравствует небрежение служебными обязанностями, царящее в городе городов! Я потоптался перед входом, проверяя реакцию соседей, — никто из них и не подумал выглянуть. Слава всеобщему безразличию Большого Яблока, в котором яблоку негде упасть! Вошел. Пушистая персидская кошка спрыгнула откуда-то на пол, приветствуя визитера. Здравствуй, Делия, приятно познакомиться. Между прочим, Морин, ничего изысканного в этой пушистости нет. А я и не говорю, что есть, — по привычке принялась отбрехиваться она, — изысканность в «Золотой чаше»[147], а тут жизнь, не возвышенное искусство.