Весь невидимый нам свет - Энтони Дорр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь шаги становятся неуверенными. Они не такие, как у фельдфебеля. Легче. Они приближаются к шкафу. Человек по другую сторону открывает дверцы. Задумывается. Соображает, что к чему.
Слышно, как он водит рукой по задней стенке. Мари-Лора крепче стискивает нож.
В трех кварталах восточнее Франк Фолькхаймер сидит в брошенной квартире на углу рю-де-Лорьер и рю-Тевенар и руками ест из банки консервированные бататы. За устьем реки, под двухметровым слоем бетона, адъютант держит китель, а полковник, командующий гарнизоном, продевает руки сперва в один, потом в другой рукав. Ровно в то же мгновение девятнадцатилетний американский разведчик на склоне под дотами замирает, оборачивается и трогает за руку товарища, а в Форт-Насионале Этьен Леблан, лежа щекой на брусчатке, говорит себе, что, если они с Мари-Лорой выживут, он скажет ей выбрать любую точку на экваторе, возьмет билеты на океанский лайнер, на самолет и не остановится, пока они не окажутся в джунглях, среди благоухания незнакомых цветов и пения неведомых птиц. В пятистах километрах от Форт-Насионаля жена Рейнгольда фон Румпеля будит дочерей, чтобы идти к мессе, и думает о пригожем соседе, вернувшемся с фронта без ноги. Не очень далеко от нее Ютта Пфенниг спит в ультрамариновой полутьме сиротского дома и видит во сне рассвет над заснеженными полями, а совсем недалеко от Ютты фюрер подносит к губам стакан теплого (но не кипяченого) молока, на тарелке перед ним ежедневный завтрак – кусок черного ольденбургского хлеба и яблоко; в овраге под Киевом двое заключенных натирают песком руки, чтобы не скользили, и вновь берутся за носилки, а ниже зондеркоманда железными прутами помешивает огонь; трясогузка скачет по плитам берлинского двора, высматривая улиток; в учреждении национал-политического образования Шульпфорты мальчишки двенадцати-тринадцати лет, общим числом сто девятнадцать, стоят в очереди к грузовику с десятикилограммовыми противотанковыми минами, – те самые мальчишки, которым ровно через восемь месяцев, в разгар советского наступления, выдадут последний оставшийся у рейха ящик горького шоколада, вермахтовские каски с мертвых солдат и шестьдесят ручных гранатометов «панцерфауст» и бросят их – со вкусом шоколада во рту, в огромных касках на бритых головах – защищать мост, который уже не нужно защищать, под танки T-34 Белорусской армии, так что из ста девятнадцати не выживет ни один; в Сен-Мало светает, Вернер слышит, как Мари-Лора с шумом втягивает воздух, Мари-Лора слышит, как Вернер скребет ногтями по дереву, как будто патефонная игла шуршит по пластинке; между ними меньше полуметра.
Он говорит:
– Es-tu là?[48]
Ты здесь?
Он призрак. Из иного мира. Он – папа, мадам Манек, Этьен: в нем наконец вернулись все, кто ее покинул. Через фальшивую стенку шкафа слышен его голос:
– Я не собираюсь тебя убивать. Я слышал тебя. По радио. Потому и пришел. – Он с трудом подбирает французские слова. – Музыка. Свет луны.
Она почти улыбается.
Каждый из нас возникает как одна-единственная клетка меньше пылинки. Гораздо меньше. Деление. Умножение. Сложение и вычитание. Материя движется туда и обратно, атомы меняются местами, молекулы вращаются, белки сшивают сами себя, митохондрии шлют свои окислительные приказы; мы начинаемся с микроскопического коловращения электричества. Легкие, мозг, сердце. Сорок недель спустя шесть триллионов клеток сдавливаются родовыми путями нашей матери, и мы кричим. С этого мгновения мы в мире, и мир начинает на нас воздействовать.
Мари-Лора сдвигает панель. Вернер протягивает руку и помогает ей выйти. Она нащупывает ногой пол и говорит:
– Mes souliers[49]. Я не смогла найти туфли.
Вторая банка
Девушка очень тихо сидит в углу, кутая колени в пальто. Как она подобрала под себя ноги! Как ее пальцы порхают в воздухе! Все это он надеется не забыть никогда.
На востоке грохочут орудия. Цитадель бомбардируют, она отстреливается.
На Вернера накатывает усталость. Он говорит по-французски:
– Будет… как это… Waff enruhe. Перерыв в бою. В полдень. Чтобы люди вышли из города. Я могу тебя вывести.
– А ты точно знаешь, что это правда?
– Нет, – отвечает Вернер, – точно не знаю.
Тишина. Он разглядывает свои штаны, пыльную куртку. Форма делает его сообщником всего, что эта девушка ненавидит.
– Там есть вода, – говорит он, идет в другую комнату и, стараясь не глядеть на тело фон Румпеля, берет второе ведро.
Девушка исчезает в ведре с головой, ее тощие руки обнимают обод.
– Ты очень храбрая, – говорит Вернер.
Она ставит ведро и спрашивает:
– Как тебя зовут?
Он отвечает, и она говорит:
– Когда я ослепла, Вернер, люди говорили, что я очень храбрая. И когда папа уехал, тоже. Только это была не храбрость. У меня не оставалось выбора. Я просыпаюсь утром и живу своей жизнью. Ведь и ты так же?
– Этого не было уже много лет. Но сегодня, кажется, да.
Она без очков, зрачки словно залиты молоком, но Вернера это удивительным образом не пугает. Ему вспоминается выражение фрау Елены: belle laide. Прекрасная дурнушка.
– Какое сегодня число?
Он оглядывается. Обгоревшие занавески, копоть на потолке, картон, которым были закрыты окна, отогнулся, и в дыру сочится очень бледный предутренний свет.
– Не знаю. Сейчас утро.
Над домом свистят снаряды. «Сидеть бы здесь тысячу лет», – думает Вернер, но тут снова взрывается бомба, и он говорит:
– По твоему передатчику кто-то рассказывал о науке. Когда я был маленьким. Мы слушали вместе с сестрой.
– Это был голос моего дедушки. Ты его слышал?
– Много раз. Нам очень нравилась эта передача.
Окно бледнеет. В комнату проникает ранний желтоватый свет. Все мучительно-призрачное и неопределенное. Быть здесь, в этой комнате, на высоком этаже, а не в подвале, – как лекарство.
– Я бы съела ветчины, – говорит она.
– Что-что?
– Я бы съела целую свинью.
Вернер улыбается:
– Я бы съел целую корову.
– Женщина, которая жила тут раньше, готовила самые вкусные в мире омлеты.
– Когда я был маленький, – говорит он, надеясь, что правильно вспомнил слова, – мы собирали ягоды в Рурской области. Мы с сестрой. Иногда находили ягоды размером с большой палец.
Девушка на коленях подползает к шкафу и взбирается по лестнице. Когда она спускается обратно, в руке у нее зажата помятая банка консервов:
– Тебе видно, что там?
– Наклейки нет.
– Ее и не должно быть.
– Там еда?
– Давай откроем и проверим.
Вернер приставляет нож к банке и одним ударом кирпича пробивает дыру. И тут же его обдает запахом, таким фантастически сладким, что впору потерять сознание. Как же это по-французски? Pêches. Les pêches.
Девушка наклоняется вперед, нюхает, и ее щеки еще ярче расцветают веснушками.
– Мы съедим ее на двоих, – говорит она. – За то, что ты сделал.
Вернер вбивает нож второй раз, пилит металл, отгибает крышку.
– Осторожно, – говорит он и протягивает банку.
Девушка окунает пальцы в сироп и выуживает мокрую, мягкую скользкую дольку. Потом Вернер делает то же самое. Персик – упоение. Утренняя заря во рту.
Они едят. Пьют сироп. Пальцами собирают со стенок последние остатки.
«Птицы Америки»
Сколько чудес в этом доме! Она показывает ему передатчик на чердаке: двойной аккумулятор, старинный патефон, антенну, которая поднимается и опускается с помощью сложной системы рычагов. Даже валики для фонографа, на которых записаны голос ее деда, уроки науки для детей. А книги! Ими засыпаны все нижние этажи – Беккерель, Лавуазье, Фишер, – за целую жизнь не прочесть. Вот бы прожить десять лет в этом узком высоком доме, запершись от мира, изучать его секреты, читать его книги и смотреть на эту девушку.
– Как ты думаешь, – спрашивает Вернер, – капитан Немо уцелел в водовороте?
Мари-Лора сидит на площадке пятого этажа, в своем огромном пальто, как будто ждет поезда.
– Нет. Да. Не знаю. Наверное, в этом-то и весь смысл, да? Чтобы мы гадали? – Она наклоняет голову. – Он был сумасшедший. И все равно мне не хотелось, чтобы он погиб.
В кабинете ее дядюшки, в углу, в куче разбросанных книг, Вернер отыскал «Птиц Америки». Перепечатка, не такое огромное издание, как он когда-то видел у Фредерика, но все равно потрясающее: четыреста тридцать пять гравюр. Вернер выносит их на площадку:
– Дядя тебе это показывал?
– Что это?
– Птицы. Птицы, птицы, птицы.
Снаружи проносятся снаряды.