Весь невидимый нам свет - Энтони Дорр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они живут над брошенной месяц назад типографией. В коридорах стоят сотни ящиков с бракованными словарями, девочки рвут их на страницы и топят ими чугунную печку.
Вчера Dankeswort, Dankesworte, Dankgebet, Dankopfer[50].
Сегодня Frauenverband, Frauenverein, Frauenvorsteher, Frauenwahlrecht[51].
Капуста с перловкой на обед в заводской столовой, бесконечные очереди с талонами по вечерам. Три раза в неделю выдают порцию масла размером в половинку кусочка сахара. Вода из колонки в соседнем квартале. У матерей с маленькими детьми нет пеленок и колясок; им выдают коровье молоко, но очень мало. Кто-то рвет на подгузники старые простыни, кто-то закладывает младенцам между ногами сложенные треугольником газеты.
По меньшей мере половина девочек на фабрике неграмотны, так что Ютта читает им письма от женихов, братьев и отцов. Иногда пишет под диктовку ответы: «А помнишь, мы ели фисташки? А помнишь, мы ели лимонное мороженое в форме цветочков? Ты тогда сказал…»
Всю весну город бомбят, ночь за ночью, и кажется, что единственная цель противника – сжечь Берлин до основания. Бомбоубежище расположено в конце квартала. Девочки проводят там почти каждую ночь, и грохот падающих домов не дает им спать.
Иногда по пути на завод они видят трупы, черные мумии, людей, обгоревших до неузнаваемости. А иногда на мертвых не видно никаких ран, и именно они больше пугают Ютту: эти люди выглядят так, будто сейчас встанут и побредут на работу вместе со всеми.
Однако они не встают.
Как-то она видит трех школьников, лежащих в ряд ничком. У всех троих на спине ранцы. Ее первая мысль: «Проснитесь. Идите в школу». И тут же она думает: «У них в ранцах могла остаться еда».
Клаудиа Фёрстер перестает говорить. День идет за днем, а она не произносит ни слова. На заводе кончается сырье. Ходят слухи, что никто уже ни за что не отвечает, что медь, цинк и нержавеющую сталь, которые они, надрываясь, раскладывали по ящикам, погрузили в товарные вагоны, а эти вагоны так и стоят на запасных путях.
Почта не ходит. В конце марта завод перестает работать, а фрау Елену и девочек отправляют расчищать улицы после бомбежек. Они поднимают куски каменной кладки, сгребают мусор и битое стекло. Ютта слышит рассказы про перепуганных шестнадцати-семнадцатилетних мальчишек, которые возвращаются к матерям, а через два дня их выволакивают с чердаков и расстреливают как дезертиров. Ей все чаще вспоминается детство, как брат возил ее в тележке, как они рылись на свалках. Выискивали, не блеснет ли в грязи что-нибудь ценное.
– Вернер, – шепчет она вслух.
Осенью в Цольферайне Ютта получила два извещения о его гибели. Оба – с разными местами захоронения. Фресне, Шербур. Города во Франции. Иногда во сне она вместе с ним стоит перед столом, на котором разложены шестерни, моторы и приводные ремни. «Я кое-что придумал, – говорит он, – и сейчас над этим работаю», – но дальше не продолжает.
В апреле женщины говорят только о русских, об их мщении. Варвары, дикари, свиньи. Звери уже в Штраусберге. Чудовища в пригороде.
Ханна, Сусанна, Клаудиа и Ютта спят на полу вповалку. Осталось ли что-нибудь хорошее в жалкой крепости их последнего дома? Да, чуть-чуть. Однажды вечером Ютта возвращается, вся в пыли, и узнает, что большая Клаудиа Фёрстер где-то нашла картонную кондитерскую коробку, перевязанную золотой лентой. На картоне – жирные пятна. Девочки смот рят на коробку как на весточку из непадшего мира.
Внутри пятнадцать пирожных с начинкой из клубничного джема, переложенные квадратиками вощеной бумаги. Четыре девочки и фрау Елена сидят под текущей крышей, весенний дождь барабанит по городу, из развалин текут черные от пепла ручьи, из-под груд кирпича выглядывают крысы, а они съедают по три черствых пирожных каждая, ничего не оставляя на потом; носы у всех в сахарной пудре, зубы липкие от желе, в крови играет и бурлит счастье.
Почти не верится, что заторможенная, окаменевшая Клаудиа сотворила такое чудо и разделила его с ними.
Немногие оставшиеся в городе девушки одеваются в рванину, прячутся в подвалах. Ютта слышала, что бабушки мажут внучек экскрементами, обрезают им волосы хлебными ножами – что угодно, лишь бы русские на них не польстились.
Она слышала, что матери топят дочерей.
И еще что от русских за километр разит кровью.
– Теперь уже недолго, – говорит фрау Елена, грея руки перед печкой, на которой все никак не закипает чайник.
Русские заявляются к ним ясным майским днем. Их всего трое, и это происходит лишь один раз. Они вламываются в брошенную типографию, ища спиртное, и, не найдя, начинают палить в стены. Треск, пуля отлетает от старого печатного станка, а в квартире на верхнем этаже фрау Елена сидит в полосатой лыжной куртке с сокращенным текстом Нового Завета в кармане, держит девочек за руки и беззвучно молится, двигая губами.
Ютта почти уверила себя, что русские сюда не поднимутся. Несколько минут кажется, что так будет, потом на лестнице раздается грохот сапог.
– Ведите себя спокойно, – говорит фрау Елена девочкам. Ханна, Сусанна, Клаудиа и Ютта – ни одной из них еще нет семнадцати; голос у фрау Елены тихий, но страха в нем не слышно, разве что огорчение. – Ведите себя спокойно, и они не станут стрелять. Я пойду с ними первой, потом они будут добрее.
Ютта сцепляет руки на затылке, чтобы унять дрожь. Клаудиа кажется глухонемой.
– И закройте глаза, – говорит фрау Елена.
Ханна плачет.
– Я хочу их видеть, – говорит Ютта.
– Тогда не закрывай.
Пьяные шаги на верхней площадке лестницы. Русские заходят в чулан, гремят швабрами, по лестнице съезжает ящик со словарями, потом кто-то дергает ручку. Голоса, удары, треск, и дверь распахивается.
Один из них офицер. Двум другим никак не больше семнадцати. Все трое невообразимо грязны, но за прошедшие часы где-то щедро полили себя женскими духами. Они отчасти похожи на застенчивых школьников, отчасти – на сумасшедших, которым объявили, что они умрут через час. Особенно сильно разит духами от мальчишек. Один из них подпоясан веревкой вместо ремня; он настолько худ, что спускает штаны, не развязывая узла. Второй смеется странным ошалелым смехом, как будто не может до конца поверить, что немцы пришли в его страну, оставив позади такой город. Офицер сидит у двери, выставив ноги, и смотрит на улицу. Ханна коротко вскрикивает, но тут же зажимает себе рот.
Фрау Елена уводит мальчишек в другую комнату. Она издает лишь один звук – короткий кашель, будто чем-то поперхнулась.
Клаудиа идет следующей. Она не кричит, только стонет. Ютта сжимает зубы и молчит. Все странно упорядоченно. Офицер заходит последним, пробует каждую по очереди и, лежа на Ютте, произносит отдельные отрывистые слова. Глаза у него открыты, но не видят, и по напряженному лицу не понять, что это – ласковый шепот или оскорбления. Одеколон не заглушает запах его пота.
Много лет спустя Ютта внезапно вспомнит его тогдашние слова – Кирилл, Павел, Афанасий, Валентин – и решит, что это имена погибших солдат. Однако она может ошибаться.
Перед уходом младший дважды стреляет в потолок, известка мягко сыплется на Ютту, и за эхом выстрела та слышит, как Сусанна на полу рядом с нею даже не всхлипывает, а просто тихо дышит, пока офицер защелкивает пряжку на ремне. Потом все трое русских вываливаются на улицу. Фрау Елена, босая, застегивает лыжную куртку и трет левой рукой плечо, как будто пытается согреть эту маленькую частичку себя.
Париж
Этьен снял ту самую квартиру на рю-де-Патриарш, где выросла Мари-Лора. Каждый день он покупает газеты и просматривает списки освобожденных пленных. Постоянно слушает радиоприемник – всего их у него три. Де Голль то, Северная Африка се. Гитлер, Рузвельт, Гданьск, Братислава. Названия, фамилии – какие угодно, только не папины.
Каждое утро они идут на Аустерлицкий вокзал. Огромные часы отщелкивают неумолимый бег секунд, а Мари-Лора сидит рядом с дядей и слушает тоскливый перестук колес.
Этьен видит солдат с щеками ввалившимися, как перевернутые чашки. Тридцатилетних, которые выглядят на восемьдесят. Мужчин в протертой до дыр одежде, которые подносят руку к голове, чтобы снять несуществующую шляпу. Мари-Лора судит о проходящих по звуку шагов: этот маленький, этот весит тонну, этот почти из воздуха.
Вечерами она читает, покуда Этьен пишет письма или названивает в службу репатриации. Она не может проспать больше двух-трех часов кряду: ее будят фантомные бомбы.
– Это просто автобус, – говорит Этьен, который каждый вечер стелет себе на полу рядом с ее кроватью.
Или: «Это просто птицы».
Или: «Там ничего нет, Мари».
Почти каждый день старый специалист по моллюскам доктор Жеффар вместе с ними сидит на Аустерлицком вокзале, бородатый, в галстуке-бабочке, пахнущий вином, розмарином, мятой. Он зовет ее Лореттой, рассказывает, как скучал, как думал о ней каждый день, как, видя ее, верит, что доброта прочнее всего в мире.