Горение. Книга 3 - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А вот свидетельство петрашевца Монбелли: — Служба наша так нелепо обставлена, что при самом искреннем желании исполнять свои обязанности добросовестно, при самом педантическом взгляде на вещи нет никакой возможности в точности исполнять служебные обязанности согласно предписаниям.
Напротив, видишь ясно, что службою вредишь себе прямо и отечеству косвенно…
… О Россия! Ради Бога, опомнись, пока еще не все средства истощены, пока еще можно поправить зло; займы у Гопа и К° сравнительно с богатством России еще не так значительны, хотя огромны — и теперь еще пробегает холодный трепет по жилам при воспоминании о виденном мною кусочке хлеба, которым питаются крестьяне Витебской губернии; мука вовсе не вошла в его состав; он состоит из мякины, соломы и какой-то травы, не тяжелее пуху, и видом похож на высушенный конский навоз, сильно перемешанный с соломою. Хоть я и противник всякого физического наказания, но желал бы посадить чадолюбивого императора в продолжение нескольких недель на пищу витебских крестьян. Как странно устроен свет: один мерзкий человек, а сколько зла он может сделать, и по какому праву?! Но мои стенания за истину и плач о бедствиях рода человеческого, кажется, не сильнее гласа вопиющего в пустыне…
«Чем отличались дискуссии у Петрашевекого, — спрашивал Дзержинский, работая над рефератом, — от тех положений, которые передал Кутузов в своем письме Николаю? Практически ничем, — отвечал он своим будущим слушателям, — хотя, в отличие от свитского генерала, участники кружка называли истинного виновника происходящего; этого им царь и не простил».
На полях сделал пометку: «Какая непонятная, несколько даже мистическая странность: предложения прогрессивного толка, сделанные генералом Кутузовым, тем не менее главного виновника болезни видят не внутри державы, а вовне, делая национальный вопрос главенствующим, — убери царь поляков, и сразу же в империи настанет мир и благоденствие! Но чиновники-то ведь в массе своей были русские! Сейчас положение несколько изменилось, — правый лагерь прежде всего винит евреев, а уж потом поляков с финнами. Напасть какая-то! Форма нервного помешательства! Хотя, если подумать, можно найти объяснение: лишенные права на действие, продолжая видеть страдания русского народа, бессильные изменить существо дела, они находили некое самоуспокоение в том, чтобы перекладывать вину за страдания своего народа на представителей иного племени… »
… Поначалу Третье отделение размахнулось на огромный процесс; были составлены списки для заарестования двухсот пятидесяти двух человек; однако даже тайная полиция, по размышлении здравом, убоялась этого — дело-то не стоило выеденного яйца; в поступках властей стал заметен обычный страх перед мыслью, не разрешенной властью, — ан бы чего не вышло, царь за нас всех думает!
Случилось это тогда, когда Петрашевский, рассказав в развернутом трактате о смысле философской концепции Фурье, обратился к своим тюремщикам:
— Может, я родился в России преждевременно? Зато весьма вовремя для человечества! Так не лишайте же меня возможности быть ему полезным… Есть нравственная солидарность, взаимная нравственная связь и зависимость между всем гражданским общежитием и целым человечеством; уважьте же ее…
… Особенно подробно Дзержинский анализировал документы, позволявшие судить о роли царя — чисто садистической, утонченно-злобной — в постановке позорного процесса. Несмотря на то что тайный суд не смог доказать вину обвиняемых и Николаю пришлось заменить расстрел, к которому приговорили мыслителей, каторжными работами, он повелел не объявлять об этом «мерзавцам загодя», а привязать их к столбам, привести священника для исповедания и выстроить каре солдат с ружьями, приказав им целить в осужденных; помилование должно быть объявлено в самую последнюю секунду. Подле каждого столба, к которому будут привязаны осужденные, царь самолично приказал вырыть могилу, пусть «мерзавцы» видят, где они станут гнить. Судьи рискнули заметить, что могилы на Семеновском плацу, в центре города, где никогда никого не хоронили, могут облегчить участь заговорщиков, — умные от природы, они смекнут, что это игра, а не казнь; стращают; царь соизволил согласиться; змейство чиновников, научившихся тонкой интриге подхода, умению добиваться своего, исходя из знания привычек императора, принесло свою выгоду.
Но самое показательное, отмечал Дзержинский, заключается в том, что Николай назначил своего сына, Александра, названного потом «освободителем», руководить казнью. … Желание наладить во всем и везде круговую поруку кровью, писал Дзержинский, не миновало даже самого близкого царю человека; от жандармов, служивших по тайной полиции, император знал, что вокруг наследника вертятся прогрессисты, которых Николай повелел называть «людьми превратных мнений»; если в будущем сын попробует изменить его, Николая, линию, найдутся традиционалисты, которые одернут: «Ты же командовал казнью тех, чьи идеи, оказывается, были тебе не так уж отвратительны! » Сюжет для Шекспира; впрочем, тот не мог представить себе такую глубинную, зловещую и беспощадную интригу отца против сына…
Феликс Эдмундович разыскал в журналах воспоминания петрашевца Ахшарумова:
«Эшафот со входной лестницей весь обтянут черным. Встречавший осужденных священник обратился со словами: „Сегодня вы услышите справедливое решение вашего дела, последуйте за мной“. Он пошел вдоль фронта с крестом, а за ним по глубокому снегу шли один за другим осужденные. Внимание всех было устремлено на врытые в землю столбы недалеко от эшафота. Приговоренных расставили на эшафоте в два ряда и приказали снять шапки. Почти никто не снял, и приказ был повторен несколько раз. Услышав только здесь, на эшафоте, подтверждение приговора о смертной казни, петрашевцы были поражены услышанным. Солдаты одевали всех в саваны. Священник у аналоя на эшафоте призывал приговоренных к покаянию перед смертью. Никто к нему не шел. На повторные призывы подошел один Тимковский. После этого сам священник обошел осужденных и спустился с эшафота. Троих осужденных, а именно Петрашевского, Момбелли и Григорьева, привязали к столбам. Солдаты по команде нацелились в них. Момент этот был поистине ужасен. Видеть приготовление к расстрелянию, и притом людей, близких по товарищеским отношениям, видеть уже наставленные на них почти в упор ружейные стволы и ожидать — вот прольется кровь и они упадут мертвыми — было ужасно, отвратительно, страшно… Сердце замерло в ожидании, и страшный момент этот продолжался с полминуты. При этом не было мысли о том, что и мне предстоит то же самое, но все внимание было поглощено наступающей кровавой картиною. Возмущенное состояние мое возросло еще более, когда я услышал барабанный бой, значение которого я тогда, как не служивший в военной службе, не понимал. „Вот конец всему“… Но вслед за этим увидел я, что ружья, прицеленные, вдруг все были подняты стволами вверх. От сердца отлегло сразу, как бы свалился тесно сдавивший его камень. Только после этого было прочтено повеление Николая о замене смертной казни другими наказаниями… »
… Дзержинский заканчивал реферат словами, словно бы обращенными к незабвенному Мареку Квициньскому:
— Когда я слышу бесконечно повторяемое, расхожее суждение о том, что Россия была самой последней страной в Европе, оборотившейся к передовым революционным доктринам, сотрясавшим Европу, я должен решительно возразить: Радищев состоялся — как русский энциклопедист и бунтарь духа — одновременно со штурмом Бастилии; утопический социализм отозвался в Петербурге одержимо-апостольской проповедью Петрашевского, который был невозможен без Грановского и Белинского; передовая русская мысль была беременна революцией уже в ту пору, — такова правда.
Бахвалиться национальностью свойственно людям малой культуры, трусам, желающим спрятаться от социальных бурь среди привычного им множества соплеменников, — политика страуса, прячущего голову под крыло.
Будущее человечества — интернационал тружеников мира, право на свободное творчество, справедливое распределение доходов и устранение границ, насильственно разделяющих планету…
… Пустил реферат по камерам; в тот же вечер началось перестукивание; тюрьма словно бы ожила; вот счастье-то; спасение от тяжкого бремени мыслей, которые обступают каждую ночь.
… А как жутко, когда друзей уводят на эшафот, и видишь их в последний раз, и никогда, никогда, никогда, никогда больше не встретишься с ними! Только б сохранить память о них!
Иначе нельзя. Это как изменить прошлому, без которого будущее невозможно.
Назавтра Дзержинский — с верной оказией — отправил письмо к Розе Люксембург в Берлин: «Надо еще и еще раз выступить в нашей прессе против террористов… Я встречаю здесь честнейших людей, чей разум одурманен бредовой идеей бомбизма, который так рьяно проповедуют эсеры и Пилсудский… Только открытая борьба идей может привести к социальной революции, а никак не динамит и револьвер… Надобно эту нашу убежденность сделать понятной для каждого революционера». «Убейте Герасимова!»