На весах Иова - Лев Шестов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет возможности проверить, насколько рассказ аббата соответствует действительности. Но, если судить по сочинениям Паскаля, нужно думать, что аббат рассказывал правду. Все, что писал Паскаль, говорит нам о том, что вместо прочной почвы под собой он всегда видел и чувствовал пропасть (и тут судьба Паскаля так странно напоминает судьбу Ницше!). В этом рассказе можно усмотреть только одну неточность: пропасть была, по-видимому, не по левую руку Паскаля, а под его ногами. Все остальное правдиво рассказано или угадано. Даже верно, по-видимому, что Паскаль закрывался от пропасти стулом. "Nous courrons sans souci, — это уже рассказывает не аббат, а Паскаль сам, — dans le précipice après que nous avons mis quelque chose devant nous pour nous empêcher de le voir" (183).[120] Так что если рассказ аббата — выдумка, то это выдумка ясновидящего, умевшего разглядывать в темноте, в которой для других все сливается в одну серую безразличность.
Как нельзя сомневаться в том, что Паскаль за всю свою жизнь не провел ни одного дня без мучительных болей и почти не знал сна (то же было у Ницше), так нельзя сомневаться, что вместо твердой почвы под ногами, которую ощущают все люди, он чувствовал, что стоит над пропастью, что опереться не на что, что если отдаться «естественному» тяготению к центру, то провалишься в бездонную глубину. Об этом, и только об этом, рассказывают нам все его «мысли». Оттуда и его «страхи», такие необычные, неожиданные, ни на чем не основанные, — его "lе silence éternel de ces espaces infinis m'effraie" (206)[121] и т. п., с которыми не могли справиться ни его друзья, ни его духовник.
Его «действительность» совершенно не похожа на действительность всех людей. Все люди обычно чувствуют себя хорошо и испытывают очень редко мучительную боль и тревогу и совсем даже не допускают возможности беспричинных страхов. У всех людей под ногами всегда прочная почва, и о провалах они знают либо понаслышке, либо если и по собственному, то очень кратковременному и потому не сохраняющемуся в памяти опыту.
Но разве действительность перестает быть действительной, раз она необычна? И разве мы вправе отвергать те условия бытия, которые редко встречаются? Люди практики естественно не интересуются исключениями — им важно только правило, правильное, постоянно повторяющееся. Но философия — у нее ведь другие задачи. Если бы внезапно с луны или с иной планеты свалился бы человек, который бы захотел и сумел рассказать нам, как живут непохожие на нас существа в иных мирах, — он был бы для нас драгоценнейшей находкой. Паскаль, как и Ницше, как и еще многие, о которых здесь я говорить не могу, ведь и есть те люди из иного мира, о которых мечтает философия. Из мира, так не похожего на наш мир, где то, что для нас является правилом, бывает лишь как исключение и где постоянно бывает то, что у нас почти никогда или даже совсем никогда не встречается. У нас никогда не бывает, чтоб люди ходили над бездной. У нас ходят по земле. Потому основной закон нашего мира — закон тяготения: все стремится к центру. Никогда не бывает у нас, чтобы человек жил в непрерывной пытке. У нас вообще трудности чередуются с легкостями, и за напряжением следует покой и отдохновения. А там — нет легкости, одни трудности, нет и покоя и отдыха — вечная тревога, нет сна — постоянное бдение. Можем ли мы рассчитывать, чтобы там были те истины, которые мы привыкли здесь чтить? Не говорит ли все за то, что наши истины там почитаются ложью, и то, что здесь отвергается, там представляется высшим достижением. Здесь последний суд — суд Рима, здесь последние критерии — критерии разума. Там единственный судья тот, к которому воззвал Паскаль — ad te, Domine, appello. Ne cherchons donc pas l'assurance et la fenneté! (920 и 72).[122]
VВпервые Паскаль столкнулся с Римом в "Lettres Provinciales."[123] Кажется, что уже в этих письмах Паскаль выступил на защиту своего дела. Они же — эти письма — и доставили Паскалю известность. Но едва ли это так. В этих письмах Паскаль выступает на защиту Пор-Руаяля — Янсениуса, Арно, Николь, и на защиту «общего» дела. И оттого, конечно, его Lettres имели такое огромное историческое значение — многие и сейчас видят в них важнейшую заслугу Паскаля. На борьбу с иезуитами Паскаль выходит во всеоружии разумных и нравственных доводов. Т. е. и над собой, и над Римом он признает общечеловеческие инстанции — разум и мораль. Хотя, как мы помним, у него уже в одном из последних писем вырвалось признание, что ему ничего не нужно и он никого не боится, но не этим он побивает своих врагов. В Ргоvinciales ни Пор-Руаяль, ни кто другой, даже самый проницательный человек, не мог бы распознать грозного ad te, Domine Jesu, appello, которое вдохновило его Pensées. Наоборот, в своих Lettres Паскаль, как Арно, Николь и др., одним только и озабочен: говорить то, что semper ubique et ab omnibus creditum est. Вся его сила в том, что он чувствует за собой — основательно или ложно — не проблематическую поддержку Бога, которого никто не видел и до которого так далеко, — а реальное содействие всех разумно и правильно мыслящих людей. Все понимают, что grâce suffisante qui ne suffit pas[124] — вопиющая и смешная бессмыслица.
Впоследствии, когда он писал свои Pensées, он убедился, что ему на поддержку «всех» рассчитывать не приходится. Что semper, ubique et ab omnibus не лучше, чем grâce suffisante, qui ne suffit pas. Он говорит: "nous sommes si présomptueux, que nous voudrions être connus de t oute la terre, et même des gens qui viendront quand nous ne serons plus; et nous sommes si vains que l'estime de cinq ou six personnes qui nous environnent, nous amuse et nous contente" (148).[125] И не думайте, что в данном случае это «nous» сказано только для приличия, что под «nous» Паскаль разумеет «их», т. е. других, а не себя. Нет, он именно разумеет себя. Ему самому, когда он писал "Lettres Provinciales," было достаточно одобрения пяти, шести близких к нему лиц, чтобы испытать такое чувство, как будто весь мир его одобряет, все люди, сейчас живущие и еще имеющие народиться. Если вы в этом сомневаетесь, прочтите другой отрывок, где мысль выражена с полной откровенностью, и догадки уже совсем не нужны: "La vanité est si ancrée dans le cœur de l'homme, qu'un soldat, un goujat, un cuisinier, un crocheteur se vante et veut avoir ses admirateurs; et les philosophes mêmes en veulent; et ceux qui écrivent contre veulent avoir gloire d'avoir bien écrit; et ceux qui le lisent veulent avoir gloire de l'avoir lu; et moi qui écris ceci, ai peut-être cette envie" (150)…[126] Тут уже все совершенно ясно и бесспорно: человек говорит, пишет и даже думает не затем, чтобы узнать и найти истину. До истины в этом нашем мире нет никому дела. Вместо истины нужны суждения, которые полезны или приходятся по вкусу возможно большему числу людей. Именно возможно большему числу людей, так что если нельзя говорить urbi et orbi, если нельзя, чтоб Рим и весь мир слушали и принимали тебя, то достаточно пяти или шести человек — Пор-Руаяля для Паскаля, глухой деревушки для Цезаря, — и иллюзия semper ubique et ab omnibus готова, и мы считаем себя обладателями «великой» истины.
В «Provinciales» о «пропасти» нет ни одного слова. Здесь все усилия Паскаля направлены к тому, чтобы переманить разум и мораль на свою сторону и на сторону своих друзей из Пор-Руаяля. «Provinciales» стоят, в общем, вполне на уровне современного Паскалю знания, и историки оценивают эти письма как явление в высшей степени прогрессивное. В них, повторяю, нет и следа «пропасти» и еще меньше попытки поставить на место разума своеволие какого-то фантастического существа.
Оттого, собственно говоря, в «Provinciales» еще нет самого Паскаля и его главной «идеи». Полемизируя с иезуитами, он о себе ничего не рассказывает, он только обличает смешные или возмутительные положения своих противников или, лучше сказать, врагов Пор-Руаяля. Он зовет иезуитов на суд здравого смысла и морали, и, если они перед этим судом оправдаться не могут, значит — они виноваты и должны умолкнуть. О том, что можно на таком суде услышать обвинительный приговор и быть все же правым — Паскаль ничего не говорит. Молчит он тоже и о "спасении верой", о том своем загадочном понимании «благодати», при котором приходится отречься от всего, что люди считали и считают разумным и справедливым. Все это откладывается до будущего сочинения — до той "апологии христианства", которая, если бы ей суждено было быть доведенной до конца, оказалась бы еще менее соответствующей своей задаче, чем сохранившиеся Pensées. Когда Паскаль записывал свои Pensées, он забывал, что люди на земле думают, должны думать только для других. Но в апологии этого забывать нельзя. Смысл апологии в том, чтобы добиться «всеобщего» признания, если не действительного, то хотя бы воображаемого, если не "всего мира", то, как Паскаль нам сказал, хотя бы пяти, шести человек из ближайших друзей. На такое, хотя бы ограниченное, признание большая часть его Pensées не вправе была рассчитывать. Мы знаем, что даже Пор-Руаяль подверг "мысли Паскаля" строжайшей цензуре — не мог вынести его новых истин. И точно: ведь апологию может написать человек, у которого под ногами не пропасть, а твердая почва, который может оправдать Бога пред Римом и миром, а не такой, который и мир и Рим зовет на суд Бога.