Чехов - Михаил Громов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Тот, кто говорит архетипами, — писал Юнг, — подымает изображаемое им из мира единократного и преходящего в сферу вечного; притом же и свою личную судьбу он возвышает до всечеловеческой судьбы и через это высвобождает такие и в нас благотворные силы, которые во все времена давали человечеству возможность выдерживать все беды и пережидать даже самую долгую ночь. В этом — тайна воздействия искусства».
Историческую содержательность «Степи», быть может, сильнее и трагичнее всех чувствовал, работая над «Жизнью Арсеньева», Бунин.
Вот эта страница, которую нужно читать целиком:
«В тот день, когда я покинул Каменку, не зная, что я покинул ее навеки, когда меня везли в гимназию, — по новой для меня, Чернавской дороге, — я впервые почувствовал поэзию забытых больших дорог, отходящую в преданье русскую старину. Большие дороги отживали свой век. Отживала и Чернавская. Ее прежние колеи зарастали травой, старые ветлы, местами еще стоявшие справа и слева вдоль ее просторного и пустынного полотнища, вид имели одинокий и грустный. Помню одну особенно, ее дуплистый и разбитый грозой остов. На ней сидел, черной головней чернел большой ворон, и отец сказал, очень поразив этим мое воображенье, что вороны живут по несколько сот лет и что, может быть, этот ворон жил еще при татарах… В чем заключалось очарованье того, что он сказал и что я почувствовал тогда? В ощущенье России и того, что она моя родина? В ощущенье связи с былым, далеким, общим, всегда расширяющим нашу душу, наше личное существование, напоминающим нашу причастность к этому общему?
Он сказал, что этими местами шел когда-то с низов на Москву и по пути дотла разорил наш город сам Мамай, а потом — что сейчас мы будем проезжать мимо Становой, большой деревни, еще недавно бывшей знаменитым притоном разбойников и особенно прославившейся каким-то Митькой, таким страшным душегубом, что его, после того как он наконец был пойман, не просто казнили, а четвертовали. Помню, что как раз в это время, между Становой и нами, влево от большой дороги, шел еще никогда не виденный мной поезд. Сзади нас склонялось к закату солнце и в упор освещало эту быстро обгонявшую нас, бегущую в сторону города как бы заводную игрушку — маленький, но заносчивый паровозик, из головастой трубы которого валил назад хвост дыма, и зеленые, желтые и синие домики с торопливо крутящимися под ними колесами. Паровоз, домики, возбуждавшие желанье пожить в них, их окошечки, блестевшие против солнца, этот быстрый и мертвый бег колес — все было очень странно и занятно; но хорошо помню, что, все же гораздо больше влекло меня другое, то, что рисовалось моему воображенью там, за железной дорогой, где виднелись лозины таинственной и страшной Становой. Татары, Мамай, Митька… Несомненно, что именно в этот вечер впервые коснулось меня сознанье, что я русский и живу в России, а не просто в Каменке, в таком-то уезде, в такой-то волости, и я вдруг почувствовал эту Россию, почувствовал ее прошлое и настоящее, ее дикие, страшные и все чем-то пленяющие особенности и свое кровное родство с ней…»
Страница о великой степной дороге, о мальчике, едущем в город, о крошечном железнодорожном пути на горизонте — все эго шло от неутихающей ностальгической боли, но и от традиции русского повествования, от Чехова.
ВНУТРЕННЯЯ СВОБОДА
«Писатель, если можно так выразиться, есть тот педагог, который сам был воспитан необычным путем, и воспитание всегда идет у него рука об руку с борьбою с самим собой; это — взаимопроникновение внутреннего и внешнего, борьба одновременно со своим «я» и с миром», — заметил однажды Томас Манн.
Так было и у Чехова — боренья с миром и собой, и необычное воспитание, и все прочее, о чем в его письмах сказано довольно много, правда, гораздо спокойнее, без высоких слов. Путь от первой пьесы и «Осколков» до десятитомника, завершившего жизнь, длился четверть века. У Чехова была задача, как у всех больших писателей, и своя незадача, как ни у кого из них. Он жил не в Германии с ее благовоспитанностью, традициями и порядком, а в России переходной поры, в стране, еще не опомнившейся от крепостничества, в семействе из тех, которые Достоевский называл «случайными», среди приниженных и обделенных судьбою людей.
«Не нравится мне одно: зачем ты величаешь свою особу «ничтожным и незаметным братишкой». Ничтожество свое сознаешь? lie всем, брат, Мишам надо быть одинаковыми. Ничтожество свое сознавай, знаешь где? Перед Богом… пред умом, красотой, природой, но не перед людьми. Среди людей, нужно сознавать свое достоинство. Ведь ты не мошенник, честный человек? Ну и уважай в себе честного малого и знай, что честный малый не ничтожность. Не смешивай «смиряться» и «сознавать свое ничтожество», — было написано еще в 1879 году в Таганроге.
Это письмо к младшему брату приводится обычно как свидетельство душевной независимости и свободолюбия, проснувшегося у Чехова на пороге жизни. В самом деле, все в этом отрывке даже словарь, даже стиль — овеяны предчувствием и жаждой свободы, «духовной жаждой», перенесенной из мира пушкинского романтизма в прозаический и обыденный, да к тому же еще и провинциальный мир, где свобода кажется недостижимой даже во сне, где нет места для романтических иллюзий. Но в том и суть, что свобода у Чехова — и в творчестве его, и в жизни — не лирический идеал, не возвеличенный и оплаканный призрак, а замысел и задача, которую нужно решить. Письмо к младшему брату представляется введением в историю души, завязкой сюжета, проходящего красной нитью сквозь всю жизнь. Его кульминация приходится на знаменитое письмо к А. С. Суворину 7 января 1889 года: «Что писатели-дворяне брали у природы даром, то разночинцы покупают ценою молодости…» Отрывок, начинающийся этими словами, цитировался к месту и не к месту неисчислимое множество раз; слова о рабской крови, которую нужно выдавливать из себя по каплям, вошли в язык и растворились в перефразировках и тавтологиях. Утрачен смысл письма, которым отмечена вершина пути, момент полной ясности и душевной гармонии. Остается поэтическая метафора, конечно, прекрасная, но далеко не новая в отечественной и мировой литературе…
Чехов родился за год до отмены крепостного права, и на долю его поколения. — чеховского поколения русских людей — выпала суровая судьба. Крепостническая Русь распадалась, вместе с ней распадался древний закон жизни, весь ее порядок и уклад. Это поколение не получило наследства, но ему досталась наследственность. «Ведь у меня дедушка по убеждениям был ярый крепостник». Подростки и юноши, вступавшие в жизнь, хорошо знали, что такое крепостничество, но они не знали еще, что такое свобода, и не умели пользоваться «волей», о которой говорилось столько громких фраз. Само представление о свободе нужно было еще уяснить и усвоить, положить в основание жизни и передать тем, кто придет вослед. Это, собственно, и совершил Чехов — писатель и человек.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});