Код Онегина - Брэйн Даун
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мы — не колдуны, нет, — спокойно отвечал старший брат. — Другие. Можно звать их ньянга, можно гри-гри, можно не звать — это все слова… Но они совсем другие, не такие, как мы. Мы устали бегать от всех. Мы много спрашивали, мы узнали, что в Москве живут другие. Мы заплатили другим. Очень много заплатили. Кредит взяли в банке и заплатили. Другие помогли. Не вуду, другое. Вуду — игрушка. Другое, старое знание, старая сила. Старая, как Африка. Другие очень дорого берут за свою силу.
— Тоже крышуют, стало быть… Земляки ваши?
— Нет, не земляки. Мы с гор. Они с реки. Теперь это называют Камерун.
— А, земляки Пушкина… — пробормотал Саша себе под нос. Среди негров он не боялся говорить о Пушкине, да они и не знали, конечно, кто это такой.
— Нет, нет! — сказала невестка Риты. — Это ложь, неправда. Камерунцы, они присвоили себе Пушкина. Пушкин наш поэт. Его прадедушка родился в Тибести.
— Он родился в Тануа, — возразила Рита, — а вовсе не в Тибести.
— Чад, Камерун, Тануа, Тибести — это только слова, — сказал старший брат, — слова для того, чтобы скрыть то, что за словами. Есть озеро, наше озеро. К югу от озера есть река. Ее можно звать Котоко, но это просто река. Там родился он. — Они все говорили так, будто у них там родился сам Пушкин, а не его прадедушка. — Он котоко, рыбак. Мы — мутетеле, скотоводы. Но Пушкин наш поэт, да. Он много писал о нас. Белый не заметит, но он все писал о нас. Ваш тоже великий поэт, Марина Цветаева, она знает. Она, наверное, тоже была котоко или мутетеле.
— Д-да, — сказал Алик, — он наш, он писал о нас… И от судеб защиты нет… Это о таких, как мы, о несчастных людях… Если человек один раз оступился…
Весь день бродил пешком,А спал на пристани; питалсяВ окошко поданным куском.Одежда ветхая на немРвалась и тлела.Злые детиБросали камни вслед ему.
Я ведь почему без квартиры-то оказался? Я ведь…
— Молчи, пожалуйста, пьяница окаянный, — сказала ему мать Риты строго, но без злобы.
— …он-то в этом понимал. Сам сколько переменил квартир — денег не было за квартиру платить. Сам бомжевал. Он про страданья бедного человека все хорошо понимал. Я ведь и не помню, как они меня опоили, что я договор подписал-то…
И так он свой несчастный векВлачил, ни зверь ни человек,Ни то ни се, ни житель света,Ни призрак мертвый…
Без прописки, без ничего… Спасибо, подобрала, обогрела… Добрая душа, хоть и черная… Да, он все понимал. Вроде я теперь сыт, накормлен, с пропиской; а до сих пор, как «Шинель» перечту — плачу…
— Молчи, алкаш! Ешь давай, пожалуйста. Арбуз… Алик заткнулся и стал есть. Выцветшие глазки его и впрямь подернулись слезами. Он ел и ронял семечки от арбуза к себе на колени, а старая негритянка гладила его по лысой голове. Саша потянулся к огромному блюду и взял ломоть арбуза. Вкус его не был металлическим. Обыкновенный сладкий арбуз. Болезнь была не в арбузе, она была в Саше, в его теле и душе.
— Расскажите про других, — попросил Саша.
— Вы — белый, — сказала Рита. — Не нужно вам знать о других. Мы черные, но, если б не безвзв… безв… безвыходные остоятельствия, — наконец выговорила она и улыбнулась, гордая собою, — никогда б не обратились к другим. Лучше б мы тоже не знали других. Никому не нужно знать других, если нет безвыходных остоятель-ствиев.
— Может, у нас как раз безвыходные, — сказал Саша.
— Нет, нет. Вы — белый… Другие не любят, если чужие знают о них. Может быть очень плохо.
— Другие все могут сделать?
— Мы — не такие, мы плохо знаем, что они могут и чего не могут, — сказал старший брат. — Могут глядеть вперед, могут охранять. Вызвать дождь, найти украденное, мертвого сделать живым, живого мертвым. Могут сделать очень плохо, если сердятся.
— Эти самые котоко, у которых родился прадедушка Пушкина, — они ньянга? Они — другие?
— Котко — простые люди, рыбаки. Но у них есть свои другие, мамбела. Мамбела — дух котоко, сердце котоко, сила котоко. Никого нет сильней мамбела. Это самые сильные и жестокие ньянга, их все боятся. Наши, мутетеле ньянга — не мамбела. Наши ньянга, наши другие — чуамби, высокие и сильные, но кроткие очень. Мамбела не такие. Они любят рыбу. Все ингве любят рыбу. Но мамбела не любят плавать, не любят воду, трясут лапами. Им приносят рыбу чтоб они не сердились. Говорят, когда мамбела сердятся, они едят людей. Но мы простые люди, православные, мы ничего не знаем.
— Да-да, — сказал Алик, — мы, мутетеле, простые люди и ничего такого не знаем.
У Саши голова пошла кругом. Он шепотом спросил у Левы:
— Как ты думаешь, что такое мамбела?
— Felis pardus, вероятно… Кошки любят рыбу, но не любят плавать — кроме Felis onza, конечно… Хотя Felis pardus рыбой вроде бы не питается — но, возможно, лишь потому, что никто не угощает его рыбой… Я по части хищных и их пищевого рациона не особенно сведущ… А кроткий чуамби — это, быть может, Cameleop-ardalis giraffa… Я не знаю. У них там десятки наречий, которых никто не разберет…
Саша озлился и замолчал. А Лева спросил у Риты:
— А те другие, что вам помогли, что в Москве живут, — они чуамби или мамбела?
— Не надо больше говорить о них. — Рита перекрестилась и бросила щепотку соли через левое плечо.
— Куда ушли те, кто на вас наезжал? — спросил Лева.
— На запад, — ответила Рита. — Они ушли на запад.
— Нет, — сказал старший брат, — я не заказывал, чтоб они ушли на запад. Они просто ушли.
— Ты уверен, что на языке народа мутетеле леопард называется мамбела, а жираф — чуамби?
— А что, вправду есть такой язык?!!
Почти весь сентябрь стоял золотой, невиданно теплый. Большой и Мелкий опять переместились на лавочку в сквере. Они не замечали той красоты, что была вокруг них. Они были заняты. Лишь иногда Большой отрывал глаза от экрана, чтобы поздороваться с каким-нибудь прохожим. Знакомых у него было много, и все сплошь знаменитости, Мелкий только глаза таращил. Мимо прошел маленький, верткий человек с черной кудрявой головой, очень смуглый, франтовато одетый; Большой и с ним поздоровался. Они даже обнялись. Они поговорили немного — кажется, смуглый куда-то приглашал Большого, — потом смуглый ушел,
— Ты его давно знаешь? — спросил Мелкий.
— Вместе в МГИМО учились. Он меня зовет на пьянку…
— Сегодня?
— Нет, через три недели. У нас праздник, день группы — 19 октября. Мы в этот день в первый раз на первом курсе собрались и нализались как следует.
— Ты пойдешь?
— Не смогу. Я в командировке буду. '-
— Он хороший писатель?
— Неплохой,
— А что он за человек?
— Да как тебе сказать… Странный он. Инфантильный какой-то. По президентским дачам обедал — и обижался, когда в либеральных тусовках на него смотрели косо… Вот он теперь вроде как опять в оппозиции, поэмку эту в Интернете тиснул, а помани его пальчиком — снова в Кремль на карачках поползет… И вечно он хочет быть авторитетом. Мечта его — рядом с царем сидеть и учить царя жить, как Солженицын… Да только цари поэтов обычно для других целей к себе приближают.
— Для каких?! — заинтересовался Мелкий. Но тут Большой прикусил язык.
Они продолжали работать. Потом вдруг Мелкий — смуглый человек все не шел у него из головы — сказал Большому:
— Грустный он какой-то… По телевизору он не такой.
— Сашка-то? Ему жена изменяет.
— Да?
— Говорят. С каким-то молодым кретином из «Фабрики звезд», что ли… Будешь грустный… Да и с баблом у него вечный напряг. Из казино не вылезает.
— Он тебе не нравится?
— Ты какие-то бабьи вопросы задаешь, -сказал Большой.
— Что ты сам-то за человек?
— А ты?
— Хватит болтать. Давай работать. Издатель ждет.
Глава осьмая
I. 1830
Худо— бедно все улаживалось, укладывалось. Нет, конечно, спокойствием и не пахло: опять бесплодные попытки прорваться через карантин, свадьба откладывается черт знает на когда, приступы хандры, раздражения, бешенства… Но такого ужаса, как в октябре, не было больше. Работа шла как никогда. И черные рожи в бледных стеклах не докучали.
От нее приходили письма — про любовь ни словечка, бранилась, ревновала к соседке его Голицыной (ну, почти напрасно…). Смешная… Он писал ей, писал друзьям… Тон его был, как обычно, небрежно-насмешлив.
«Отправляюсь, мой милый, в зачумленную Москву — получив известие, что невеста ее не покидала. Что у ней за сердце? твердою дубовою корой, тройным булатом грудь ее вооружена, как у Горациева мореплавателя…„…“ Ты говоришь: худая вышла нам очередь. Вот! да разве не видишь ты, что мечут нам чистый баламут; а мы еще понтируем! Ни одной карты налево, а мы все-таки лезем. Поделом, если останемся голы, как бубны… Здесь я кое-что написал. Но досадно, что не получал журналов. Я был в духе ругаться и отделал бы их на их же манер. „…“ Когда-то свидимся? заехал я в глушь Нижнюю, да и сам не знаю, как выбраться? Точно еловая шишка „в жопе“; вошла хорошо, а выйти так и шершаво. Кстати: о Лизе Голенькой не имею никакого известия. О Полиньяке тоже. Кто плотит за шампанское, ты или я? Жаль, если я. Кабы знал, что заживусь здесь, я с ней завел переписку взасос и с подогревцами, то есть на всякой почте по листу кругом — и читал бы в нижегородской глуши le Tems и le Globe. Каков государь? молодец! того и гляди, что наших каторжников простит — дай бог ему здоровье».