Наследница трех клинков - Дарья Плещеева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В конце концов так оно и получилось. Лорды во главе с премьер-министром, он же министр иностранных дел, Уильямом Питом Старшим, графом Четемским, здраво рассудили: русские английской торговле в Турции, да и в Европе, не конкуренты, в отличие от французов, а если с ними ссориться, то где брать отменный корабельный лес, пеньку, лен и смолу? Когда Британии, согласно гимну, угодно править морями, то следует заботиться о превосходстве своего флота, а не французского.
Но решение было принято не сразу, Коллегией иностранных дел велась переписка, приходили донесения. Тогда-то Фрелон, потратив сперва на подкуп немалые деньги, и обнажил свой длинный клинок, чтобы окончательно оправдать прозвище Шершня.
Столичная полиция, подняв несколько трупов и обнаружив кое-что общее меж ними – причастность к Коллегии иностранных дел, засучила рукава, привлекла самых разумных своих служащих, и от одной облавы французы ушли с большим трудом. У Фрелона хватило наглости привлечь к себе внимание и показать полицейским совершенно акробатический трюк с перелетом через забор. Агенты «королевского секрета» потеряли всего одного человека – будь он ранен, унесли бы с собой, а с покойником что возиться? Оставив генерал-полицмейстеру Чичерину и Тайной экспедиции совершенно им не нужного покойника, Фрелон, Фурье и Жак Демонжо скрылись и затаились.
– Мы можем дождаться его на Исакиевской улице, у куракинского особняка, – сказал Фурье. – Возьмем экипаж и посмотрим, где этот господин собрался ужинать. Он уже три или четыре дня ужинает дома – это подозрительно. Сегодня наверняка выберется в свет.
Куракинским особняком он, как многие петербуржцы, по привычке называл здание Коллегии, не так уж давно взятое в казну.
– Если это открытый дом, мы могли бы туда пойти за ним следом, – сразу сообразил Фрелон. – Надо велеть Асмодею проветрить наши кафтаны. Если они тут отсыреют и наберутся тухлого запаха, это будет ужасно.
Открытых домов в столице имелось немало – чтобы заявиться на ужин, довольно было носить шпагу на боку в подтверждение своего дворянского звания. Никто из слуг не посмел бы спросить имя у гостя со шпагой – эта блажь русских вельмож, возможно, не одного отставного инвалида и не одного нищего стихоплета спасла от голодной смерти.
– Будем уезжать – выбросим их ко всем чертям, – хмуро сказал Фурье. – Я, кажется, вернувшись, год пролежу голый на набережной Марселя, чтобы наконец-то согреться.
– Говорят, их императрица сказала замечательную остроту: в России две зимы, девять месяцев белая и три месяца зеленая, – усмехнулся Фрелон.
Он был в том смутном состоянии, когда ремесло, доставлявшее радость много лет, надоело безмерно и возникает вопрос: а не прожита ли жизнь напрасно? И как распорядиться оставшимися годами, чтобы утешиться?
Ему нравилось ремесло агента «королевского секрета», его развлекало положение человека, стоящего за кулисами событий и дергающего за ниточки, чтобы марионетки шевелились, танцевали и дрались. Но все чаще приходило на ум, что он сам-то – именно ниточка, незримая связь между рукой парижского кукловода и российскими делами. Он, умный и ловкий, отличный исполнитель поручений, не знающий страха, считающий себя лучшей шпагой Санкт-Петербурга, – незримая ниточка… а ради чего, позвольте спросить?.. ради того, чтобы путаница во французской иностранной политике, путаница, которую он отлично видел, к которой сам руку приложил, еще более усугубилась?
Мужчина должен видеть результат своего труда и радоваться ему. Фрелон перестал понимать, в чем результат его бессонных ночей, безупречных ударов его клинка и тех донесений, которые он слал в Париж. Радость, приносимая удачами, каждой по отдельности, осталась в прошлом – ушла вместе с молодостью.
– Асмодей! – крикнул Фурье. – Ступай сюда, забери курицу! И неси еще вина! Господи, в этой сырости одно утешение – вино…
Фрелон молча согласился.
На следующий день они, пристойно одетые, сели в экипаж, с хозяином которого у них был уговор, и поехали выслеживать господина Фомина; без особой надежды на успех, но иного занятия они пока себе придумать не могли. Те знатные господа, дружбой с которыми хвалился подвыпивший Мишка Нечаев, были пока недосягаемы – разве что Фомин выведет на кого-то из бесконечного Мишкиного списка?
При себе у французов были шпаги с дорогими эфесами, модные табакерки, пальцы усажены были перстнями, пряжки башмаков – превосходной работы. Фрелон был в лиловом бархатном кафтане, на котором сверкали широкие полосы галуна, Фурье – в темно-голубом. Оба кавалера не посрамили бы самую богатую гостиную.
– Забавно будет, если мы наряжались и причесывались понапрасну, – сказал Фурье.
– Не забавно, а отвратительно, – поправил Фрелон.
– У тебя опять желудок недоволен?
– И желудок тоже… – Фрелон достал из кармана небольшую зрительную трубку, с какой обыкновенно старики ходят в театр, и стал ее регулировать, чтобы на расстоянии в полсотни сажен опознать Фомина. Солнце в России имело прескверные повадки – день в начале зимы был, пожалуй, часа на два короче такого же дня в Париже. Да еще столичная мгла не позволяла разглядеть человеческое лицо в десяти шагах.
Фрелон из-за кожаной оконной занавески обводил окуляром трубки окрестности. Вдруг он протянул ее Фурье:
– Погляди-ка, товарищ. Тебе это рыло не знакомо?
– Знакомо, – отвечал Фурье, приникнув к трубке. – Это наш приятель Воротынский. Его Нечаев к Фомину прислал. Не иначе, с запиской.
– Хорошо бы эту записку у него взять…
– Погоди, – удержал Фрелона Фурье. – Полно прохожих. Лучше мы ее заберем у Фомина, когда он ее получит.
– А если он с ней опять потащится домой?
– Не должен. Он слишком засиделся дома. И я даже подозреваю, в чем дело.
– Я тоже.
Оба разом тихо засмеялись.
Они имели в виду: Фомин после неудачного венчания сообразил, кто прислал выследивших его сыщиков, и просто боится показаться на глаза своей немолодой любовнице.
Следить из экипажа им было удобно – сухо, сырой ветер не портит настроение, ноги укрыты овчиной. А вот Воротынскому было тяжко. Он не знал, когда Фомин выйдет из Коллегии иностранных дел, слишком близко к ней подходить боялся, а следить издали в потемках, в тусклом свете от плохо освещенных окон и фонарей, уж такое сомнительное удовольствие!
Под шубой у Воротынского был нож – почтенный немецкий охотничий нож, такой самое толстое брюхо прошибет и, если рука крепка, выйдет, пожалуй, со спины.
Этот нож был уже немолод, порядком сточен, и его кончик сделался как шило. Именно это шило и навело Воротынского на мудрую мысль.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});