Изгнание из рая - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И когда женщина с плачущим, орущим мальцом на руках сделала к нему еще шаг, последний шаг, он увидел розовое, улыбающееся красными губами лицо Инги – без маски, голое, с неистовой, пронзительной зеленью глаз, с рыжими кольцами кудрей по плечам… Все вокруг него потемнело. Он упал в храме наземь, ударившись головой о камень плиты, и перестал видеть и слышать.
Котя довез его на попутке из Ипатьевской слободы до центра Костромы, до Сусанинской площади, называемой в просторечии Сковородкой. Он очнулся, пока ехали. Они с Котей вышли у торговых рядов. В черной, алмазно-искристой, многозвездной Рождественской ночи белые каменные своды, тяжелые колонны светились нежным занебесным светом. Над белыми стенами торчала высокая колокольня Богоявленского монастыря. Митя глубоко дышал морозным воздухом. Котя тихо сказал:
– Христос родился. Две тысячи лет уже тому… Как нам быть… как жить дальше… что с нами будет… ведь война идет, Митя… страшная, непонятная кавказская война… Люди гибнут, как гибли и тогда, в Риме, в Палестине… Что изменилось?.. Вера не должна быть поколеблена… Она – единственное, что удержит нас на плаву…
Митя стоял на морозе, посреди Сковородки, без шапки – Митину шапку Котя засунул в сумку, вынув ее у него из рук, у бесчувственного, упавшего на плиты собора. Закинул голову к звездам.
– Звезды, о звезды, – бормотнул он невнятно, – льетесь вы с неба, как слезы… Котя, ты видишь, как их много!.. Что мы такое перед ними?.. снежная пыль, грязь, мальки, головастики?.. хищная саранча, пролетела – и нет хлеба на земле?.. А Христос кормил хлебами народ… как это ты говорил – пятью хлебами накормил тысячи, тысячи… Глупости… старые сказки… для бабушек…
Он обернулся к Коте. Глаза его горели.
– А жизнь – не вера, не молитва, Котя! Жизнь – жестока! Как лезвие… Резанет – и нету тебя… А ты резанешь – и нет ближнего твоего… Все сражаются за место под солнцем… Я тоже сражался… Я выгрызал себе место, выдергивал его из-под ног того, кто стоял ближе ко мне… я сделал себя, сделал себе тепло, уютно, сытно, сдобно, богато… сам сделал!.. но какой ценой, Котя!.. какой ценой!.. – Он задыхался. Он готов был упасть перед Котей на колени и исповедаться ему. И их услышала бы лишь одна эта морозная, лютая черная костромская ночь. – И вот эта цена преследует меня… я не могу больше… я дорого заплатил… оказывается, Котя деньги стоят очень дорого… очень, очень… ты даже не представляешь, сколько, князек дорогой… Оказывается, ты делаешь выбор… и выбор этот жесток и страшен: либо ты останешься чистым, чистеньким таким, добреньким и хорошеньким, и умрешь в нищете, в безвестии, в унижении… в голоде… но честным, кристальным таким… Гусем Хрустальным… либо…
Он замолчал. Котя стоял перед ним, кутаясь в старую шубу, подняв до ушей цигейковый заиндевелый воротник. Он внимательно, сострадательно глядел в Митино побелевшее на морозе лицо – с впалыми щеками, с дрожащими губами, исцарапанными ветром и снежной крупкой.
– …либо – убиваешь… предаешь… смеешься над Богом… над своим Богом смеешься!.. и становишься сам – Богом, Царем, князем, принцем, владыкой, у тебя все есть, все лучшее к твоим услугам, тебя боятся и уважают, с тобой считаются, ты пользуешься благами жизни, ты… живешь!.. Ты живешь так, как, по идее, Котя, и должен жить каждый человек!.. а живут – избранные… избранные!.. А ты, Котя… а я… избранный – или каждый?!.. Кто мы такие для себя?!.. А для Бога?!.. Или… Ему – все равно?!..
Он кричал на пустынной ночной площади, разбросив руки безумным крестом. Котя стоял, упрятав лицо в воротник. По его скулам катились и тут же замерзали на морозе слезы, превращаясь в соленые ледышки.
… … …Поездка в Ипатьевский монастырь не прошла даром для обоих. Оболенский понял Митю лучше и глубже. Митя открыл для себя неведомое пространство жизни души, Духа – то, что, ему казалось, он навсегда утерял с тех пор, как пошел вместе с Варежкой на то давнее дохлое и мокрое дело. Они слонялись по Москве; Котя увлеченно рассказывал ему историю старых знаменитых и неприметных зданий, жизнеописанья великих зодчих – от Бармы Постника до Щусева; Митя то и дело просил завести его то в один, то в другой московский храм – так они облазили все знаменитые церкви, и церковь Космы и Дамиана, и церковь Иоанна Богослова, и Елоховский кафедральный собор, где стояли Всенощное бдение, и веселую церковь в Сокольниках, и церковь у Пимена, что на «Новослободской», и Измайловский храм, и церковь Вознесенья, что рядом с Консерваторией, побывали и в Новодевичьем монастыре, и в Донском, и на Сретенье стояли службу в Богоявленском соборе, и Митя приобщился тайн, чудес, аромата и прелести старой храмовой Москвы, окунувшись в жизнь, сокрытую от него и сейчас с такой живой силой, яркостью, громкостью и тишиной явленную ему. Зачем послан ему Котя?.. Он не знал еще. Он таскался за ним по церквам и монастырям и думал насмешливо: ну, таскай, таскай меня, авось я просвещусь, буду хоть похож на русского человека, а то в России живу, а… Что «а», он не додумывал. Он успокаивал сам себя. Он затепливал в храмах тонкие медовые свечки, крестился, и рука ото лба и груди уже все легче шла к плечам, уже без обрыва сердца в пустоту, без страха. Но, приходя в одинокий дом, в свой запущенный грязный особняк, уставленный пустыми бутылками и тарелками с засохшей пищей – раздольем для мышей, он мрачно окидывал все циничным взором и думал: пора кончать это романтическое безделье, надо позвонить Эмилю, надо приниматься за дело. Дела не ждут. Ты забросил дела. Ты хорошо начал, Митя, но ты плохо кончишь.
«Это ты, мой мальчик?.. – ворковала в трубку Лора, и он понимал – она опять заманивает его, она ждет его, она будет рада, если он придет. – А Папы нет… Бойцовский увез его в Питер, там какая-то кровавая история с питерским новым банком, их партнером… укокошили генерального директора, прямо в собственной машине… Эмиль дождется… всех нас ждет плохой конец, мальчик!.. так давай не будем терять времени, а-а?!..» Ее хищный, похожий на рычанье дикой кошки смех обволакивал Митю, опутывал сетью. Он выдавливал: «Позвоню через неделю», – кидал трубку на рычаги. И когда приходил Котя Оболенский, краснощекий с мороза, веселый, счастливый, вынимал из-за пазухи завернутую в вощеную бумагу красную рыбу – дорогой гостинец!.. – или пакетик ореховых трубочек, дороже этой красной рыбы и этих ореховых трубочек для Мити не было яств на свете. Он забыл, что такое чистая радость. Котя дарил ее ему. И ему было страшно потерять радость, хоть он и смеялся над собой, хоть и подначивал себя: я же художник, мне же нужен бред, увлеченье, фетиш, да, я купился на красивое мерцанье свечек в церкви, на богословские разговоры, на обаянье старины… на все русское, забытое, древнее… на запах древних книг, заляпанных воском, в медных застежках… бываху, бяху… не лепо ли ны бяшете… ха, может, я картину из русской жизни в недалеком будущем напишу… Краски сохли, наполовину выдавленные из тюбиков. Кисти мокли в банке в отхожем месте. Какой он художник. У него просто есть счет в приличном банке. И миллионы долларов на счету. И налоговая полиция может в любой момент его прижучить. Да не прижучит. Потому что он – сын Эмиля Дьяконова, ma parole, fuck you.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});