Изгнание из рая - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Митя захватил воздух непослушными губами. Его улыбка покривила ему лицо.
– Боря, – ему показалось – это не его голос. Это прошелестел скукоженными листояками сухой березовый веник, торчащий из сумки. – Я тебе все расскажу. Все, что знаю. Думаю, тебе это поможет. Но только после того, как ты переведешь деньги на мой счет.
Оболенский молчал. От него не было звонков. После той бани, где они напарились всласть, хлестали друг друга по спинам, будто стараясь выбить всю грязь, всю боль и дурь, все хворобы душевные и телесные, скопившиеся в них с избытком, Котя как онемел. Будто бы уехал из Москвы, не сказав Мите.
Бесконечно звонила надоедливая Лора, он отмахивался от нее, как от мухи. Эмиль еще не вернулся из Питера, и она не прочь была подразвлечься с Митей. «Сынок, у тебя что, кто-то уже появился?.. ах, проказник… недолго же ты скорбел… ну, приходи, я помогу тебе окончательно излечиться от тоски по Изабель…» Она молчала об Инге. Он не спрашивал. Отвертевшись, промямлив что-то светское и пустобрехское, он клал трубку, снова судорожно хватал ее, набирал номер Константина. Гудки. Длинные гудки. Они взяли его. Они увезли его. Он предал его. Отнюдь не за тридцать сребреников, ха-ха.
Он не выдержал. Он сам поехал на квартиру к Коте – уже на вновь купленной машине, на сей раз отличном «мерседесе», сосватанном ему рыжемордым Прайсом, у которого тоже имелся «мерс», и он нахваливал Мите именно эту модель. Когда Митя зазвонил, потом забарабанил в дверь Котиной квартиры на Сивцевом Вражке, у него сердце странно сжалось: он уже понимал, что стряслось страшное, у него уже коленки подкашивались, он уже проклинал себя, костерил на чем свет стоит. Ницца!.. Ривьера!.. Поместье на Средиземном море!.. На океане в Калифорнии!.. Когда дверь отъехала и на пороге перед Митей появилась тонкая девушка в белой медицинской шапочке – судя по всему, сестра милосердия, – у Мити внутри все оборвалось и ухнуло в бездну. Бездна. Черная бездна. И рыжекосое лицо над бездной, и мотающиеся в ушах золотые серьги.
– Скажите пожалуйста, – Митин голос дрожал и прыгал, – Константин Михайлович… он здоров?..
Девушка посторонилась, пропуская Митю в бедную, тесную прихожую.
– Константин Михайлович еще нездоров, – строго сказала она, сложив губки сердитым бантиком, – но вы можете пройти, он велел пускать к нему, если к нему придут. Он ждет важных новостей. Снимайте обувь, на улице грязно. – Она наклонилась и протянула ему веничек-голик – как в деревне, подумал Митя. – Проходите в гостиную. Константин Михайлович велел постелить себе в гостиной, в спальне ему тесно и душно, он там затосковал, а здесь телевизор, он новости смотрит…
Когда Митя вошел и увидел на подушке заострившееся лицо Коти, утерявшее веселый природный румянец, с поседелыми волосами над лбом, еще больше изморщиненным, с потухшим взглядом – так потухает свеча, и остается торчать лишь обгорелый черный фитиль, – до него дошло, что он наделал. Он все это сделал сам. Своими руками. Хорошо еще – жив. Он бросился к постели. Задел ногой за тумбочку, чуть не уронил пузырьки и склянки с лекарствами.
– Митя, Митя, родной мой, святая душа, – прошептал Котя, беря Митю за руку. Из глаз Коти стекали на подушку медленные слезы. – Митенька, вот ты и пришел. А я-то уж думаю, думаю. Не заболел ли. Сейчас по Москве ходит грипп. А я вот, видишь… – Он отвернулся. Слезы все лились. – Они… взяли всех наших… они не взяли меня только потому, что я… ну, словом, я…
Ему было трудно сказать это. Он мазнул себя ребром ладони по шее.
И Митя понял. Он побелел. Он уцепился за спинку кровати, чтобы не упасть. Он прочитал это в Котиных глазах. Они, люди Бойцовского, не взяли Котю только потому, что Котя наложил на себя руки. И он был очень плох. Он был в больнице. И они думали, что он умрет. И они думали: ну, с Оболенским все и так кончено, он сам постарался.
– Котя, сумасшедший… Ты…
Он схватил его руки, лежавшие поверх одеяла, бледные, жалкие, слабые руки, исхудалые, чуть дрожащие, как у старика.
– Не бойся, Митенька, это была такая минутная слабость… я не мог поверить, что все кончено… что все повырублено быстро, враз… что кто-то из наших, из наших людей мог предать… передо мной все закружилось, и я… дома было много лекарств, всяких… я выпил очень много таблеток… снотворных… я хотел уснуть навек… не вышло… меня спасла сестра, Наташа… она приехала не вовремя… то есть как раз вовремя… как хорошо, что ты пришел…
Он не допускает и мысли о том, что это я мог его предать, промелькнуло у Мити в голове. Он даже не подозревает… он так любит его, так верит ему, что даже… «Святая душа!..» Митя почувствовал – та щека, что обернута к Коте, горит, как от пощечины.
– Как ты… как ты сейчас?..
– Ну что, видишь, жив-звдоров, лежу в больнице, сыт по горло, есть хочу… Из меня врачи все вынули, все извергли… промывания, уколы, аппарат какой-то диковинный к почкам подключали – у меня почки отказали, Митя… Я понял, что в теле человека Бог все устроил как надо, и все связано… Если что-то одно отказывает – все по очереди выходит из строя, и довольно быстро… Ну ладно обо мне, это совсем неинтересно… Как ты?..
– Я?.. – Митя сидел у его постели уже весь красный, вишневый, будто из парной. – Я… сам не знаю… о тебе беспокоился…
Ты предал его. Ты его предал. И ты беспокоился о нем. Лицемер. Какой же ты лицемер, Митя. Вези его теперь, с больными-то, исхлестанными лекарственной отравой почками на воды, на курорт, в ту же Ниццу, на ту же Ривьеру. Ты, сволочь. За те же сто лимонов твоего поганого Бойцовского.
– Беспокоился?.. – Котино лицо озарила слабая улыбка, бледные губы задрожали, будто он опять собрался заплакать. – Ты так добр, Митя… Тебе не надо быть с ними… А они… Они меня все равно уберут… уберут все равно… ты же знаешь, они всегда доделывают дело до конца… Уберут, как убрали всех… У меня есть два выхода… у меня два пути… а третьего – уже не дано…
Котя сглотнул. Приподнялся в постели на локтях. Его глаза заблестели. Он поморщился от боли. Боже, как он исхудал, кожа и кости, подумал Митя; как Иоанн Креститель в тюрьме у Ирода Антипы. И никто, никакая Саломея не попросит после пляски его голову на блюде для Иродиады. А вот он, Митя, чуть не попросил. Для себя самого.
Митя закрыл глаза. На миг ему представилось, что у него вместо лица – тигриная усатая, хищная морда. И зубы оскалены. И вместо улыбки – вывален жаркий, слюнявый язык. Котя бы сказал ему: перекрестись. Как он может перекреститься, когда его руки снова замараны. Котя жив, Боже, благодарю Тебя. А если б он умер там, в Боткинской больнице, наглотавшись под завязки тазепама, реланиума и димедрола – что бы ты делал сейчас, неофит несчастный, миллионер недостреленный?!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});