Урочище Пустыня - Юрий Сысков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сначала я сделала попытку оправдаться, стараясь не упоминать о друге, но он не хотел и слушать. Я увязла в объяснениях, а потом и вовсе замолкла. К чему все это? Надо признать, что мы абсолютно разные люди и наш брак был ошибкой. А ошибки надо исправлять. Над ошибками надо работать.
В память об этой семейной ссоре у меня остались супернавороченные босоножки, которые я так и не сдала. Они до сих пор пылятся в обувной коробке где-то на антресолях.
Так я стала матерью-одиночкой. Замуж больше не вышла, хотя предложения поступали регулярно, в том числе от друга бывшего мужа. Настолько впечатлила его наша поездка. Жалею ли я о том, что всем отказала? Может быть. Я могла бы неплохо устроиться — среди моих поклонников были очень состоятельные люди. Таких я называю золотыми унитазами — по соотношению формы и содержания. Но я так и не научилась жить по расчету. Без любви. Живешь ведь не с деньгами, не со статусом, а с конкретным человеком. Дура я дура, но что есть то есть. Главное, как мне казалось, сыну со мной хорошо. И никто нам больше не нужен…
И вот спустя двадцать лет я увидела его — героя моих девичьих грез, главного виновника всех выпавших на мою долю злоключений. Он не просто похоронил мои едва теплившиеся надежды на какое-то личное счастье. Но, сам того не ведая, еще и потоптался на могильном холмике, оказавшись самым заурядным человеком. Такое вот неприглядное саморазвенчание. Я словно в одночасье прозрела. Ведь кем он был на самом деле? Офицеришкой, для которого было важно набить как можно большее количество морд, перетрахать как можно больше баб и перепить слона. А слон, как известно, пьет ведрами…
Боже, сокрушалась я, о ком ты мечтала, кого хотела видеть рядом с собой, кому собиралась посвятить лучшие годы жизни! Горизонт мой катастрофически сузился, и ничего хорошего от жизни я уже не ждала. Горько было это сознавать, но большего разочарования мне еще не приходилось испытывать…
И в то же время во мне поселилось другое, очень несвоевременное, противоречивое, вызывающее искреннюю досаду чувство. Как нежен он был со мной этой ночью! Трудно было в этом признаться, но мне понравилось. Опасайся мужчин, осатаневших без женской ласки. Опасайся мужчин, пресытившихся любовью. Опасайся мужчин, которые могут разбудить в тебе кошку, сказала я себе. Забудь.
Но все было напрасно. Это, увы, все-таки произошло. Я уже не испытывала желания разбить вдребезги его сердце, порвать на тысячу маленьких парашютиков его гонимую всеми ветрами воздушно-десантную душу, переехать его грудь тележным колесом и не оборачиваясь, продолжить свой победный путь.
Нет, не испытывала.
Тушку жалко…»
Утром 9 мая у дома, где размещалась поселковая администрация собрались жители Кузьминок, в основном старухи, немолодые женщины и дети. Как и в войну мужчин среди них почти не было. Одни пришли с портретами воевавших родственников, другие с иконами, и было непонятно, что это — шествие «Бессмертного полка» или Крестный ход, где вместо икон — фотографии погибших, умерших от ран и бесследно сгинувших на полях сражений, ибо по стойкому народному поверью все они причисляются к лику святых как мученики за Отечество и веру.
Возглавляла колонну глава сельского поселения. В руках она держала уменьшенную копию Знамени Победы — штурмового флага 150-й Идрицкой стрелковой дивизии. Баба Люба была тут же, в первых рядах. Пришли и поисковики — птенцы гнезда Петровича. Все, кроме женской половины, оставшейся в лагере. Команда Полковника тоже отсутствовала. В арьергарде находился высохший старикан в лохмотьях, в котором не без труда можно было признать блаженного Алексия — так он почернел и осунулся от навалившихся на него тревог и забот. В руках он держал портретную рамку с чистым листом бумаги.
— Кто это у тебя? — участливо спрашивали его земляки.
— Пропавший без вести, — отвечал он и мелко крестился, обращая свое морщинистое лицо к небу.
Люди задумчиво кивали, но никто не насмехался, воспринимая очередную его блажь как некое мудреное пророчество или послание несведущим.
И только деревенская пацанва подначивала старика, обращая все в шутку.
— А что это на тебе, дедуль? Рванина от Версаче?
— Как преподобный Серапион едину плащаницу имею и Евангелие токмо… А что вы, мелкота? Все смотрят оне в свои бесовские зеркальца, то бишь гаджеты… Тьфу, слово-то какое! И вырастают у них рога и копыта… Кыш, бесенята, — беззлобно махал на них рукой юродивый.
Как давно заметил Садовский, добрый наш народ, сердобольный к каторжанам и всякому обиженному властью человеку, легко, непритязательно, с юморком относится к трем категориям хворых и убогих — к тем, кто заразился «дурной болезнью», кто имел несчастье познакомиться с геморроем и у кого слетела «кукушка». К ним, как водится, у нас особое снисхождение.
Он достал из рюкзака портрет деда и присоединился к шествию.
Нестройная колонна молча двинулась к обелиску, где покоилось, по меньшей мере, пять с половиной тысяч бойцов, в разные годы свезенных из окрестных братских могил. Дошли. Ступая осторожно, словно боясь провалиться сквозь землю, сельчане расположились по периметру захоронения.
Постояли.
После долгой паузы и объявшей мир тишины, в которой, казалось, был слышен даже дробный бег трясогузки слово взяла Ольга Васильевна. Волнуясь и запинаясь, как школьница, комкая в руках шпаргалку, в которую она стеснялась заглянуть глава поселения поздравила односельчан с великим праздником. Рассказала о том, какие огромные жертвы принес на алтарь Победы наш народ. Перечислила фамилии земляков, отдавших свои жизни за Родину — среди них был даже один Герой Советского Союза. Призвала помнить о тех, кому мы обязаны мирным небом над головой…
Но договорить ей не удалось — блаженного Алексия вдруг повело в сторону. Какая-то неведомая сила влекла его, будто пьяного, потерявшего ось земли прямо к Садовскому, стоявшему рядом с бабой Любой. Дойдя до него, старик рухнул на колени и, неистово рыдая, стал целовать портрет.
Плач юродивого, временами переходящий в утробный вой, был и страшен, и жалок, и как-то особенно нелеп в своей безыскусности. Он чем-то напоминал стон и скрежет товарного состава, описывающего поворотную дугу, и словно прикосновение металла на лютом морозе пробирал до самых костей. В этом плаче чувствовалась окончательная, не знающая пощады и снисхождения ясность, отчаяние живого существа, осознавшего приближение чего-то рокового и неизбежного. И хотелось прекратить это мучительное, душераздирающее действо, изъять из мира неприглядность явившей себя боли, задернуть ее непроницаемым пологом.