Потревоженные тени - Сергей Терпигорев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Отчего? — испугавшись и удивившись ее неожиданному волнению, проговорил я.
— Ты что знаешь — скажи.
— Я ничего не знаю.
— Говори правду.
— Я правду говорю.
— Ты ничего не слыхал?
— То есть про что?
— Про меня.
— Нет, слышал.
— Что?
— Ты дочь дяди Васи... — чуть не задохнувшись, проговорил я.
— Да. А кто моя мать — ты знаешь?
— Авдотья, — тихо выговорил я.
Никакой Авдотьи я не помнил, то есть не знал, не видал в Пестрядке, но я не забыл этого имени, когда я услыхал его тогда в разговоре матушки с тетей Глашей.
— Да, Авдотья... — уж тихо повторила она.
И, задумавшись, усмехнулась какой-то грустной и презрительной усмешкой.
— И мне это ставят в вину?..
— Кто? — спросил я.
Она мне ничего не ответила.
— Никто тебе этого в вину не ставит, — проговорил я.
Но она меня не слушала...
Потом она вдруг точно очнулась, встряхнула головой, поправила по привычке рукой косу и, уж по-прежнему веселая, опять стала звать нас играть и бегать. И эта перемена в ней произошла естественно совершенно, не то чтобы она притворялась. Она точно что-то поняла, рассеяла какое-то недоразумение, испугавшее ее и тяготившее.
Но я не мог забыть, запомнил, как у нее блеснули глаза, когда она меня спросила: «И ты знаешь, кто была моя мать? »
Предоставленные самим себе, потому что гувернантки наши, только что познакомившиеся, вели разговор между собою, совершенно поглощенные им, мы ходили по куртинам, по траве, рвали цветы и, по выражению Сони, всячески «отчаянничали», то есть нарушали те мелкие условия и строгости благонравной прогулки, которые при других обстоятельствах соблюдались и теперь были в совершенном забвении.
Наконец за нами пришел из дома лакей звать нас обедать.
Тут гувернантки наши, забросившие было нас, вдруг точно опомнились и начали делать нам инспекторский смотр. У меня оказались руки выпачканными в траве и земле до такой степени, что стыдно было на них смотреть, у Сони на ее платьице тоже зеленые от травы пятна. Но что нас удивило — это осмотр, который гувернантка Маши проделывала над ней. Она буквально ее всю до мелочей осматривала и делала ей тысячи замечаний, которые та, хоть и смеясь, но все-таки, однако ж, выслушивала от нее и даже иногда оправдывалась.
— Мисс Джонсон, — она была англичанка, — да это старое платье, я еще дорогой, должно быть, запачкала его, — говорила ей Маша.
— Мой друг, вы должны беречь и старое. Вы бедная девушка и не должны этого забывать ни при каких обстоятельствах.
«Почему же она бедная? — думал я. — Ведь у тети Глаши есть же такое же, как и у нас, как и у всех, имение?»
Но Маша ничего ей на это не отвечала, продолжая совершенно спокойно повертываться и смеяться на ее осмотры.
— Она тебе бог знает что говорит, — сказал я Маше, когда мы пошли обедать в дом.
— Что такое?
— Что она тычет тебе: бедная, бедная, — какая же ты бедная? Такая же, как и все.
Маша мне ничего не ответила, только погладила меня по голове и надвинула шутя мне шапку на глаза.
— Вообще она у тебя противная, какая-то кислая, — продолжал я.
— Нет, она добрая. Она ничего.
— С фигурами, — я этого не люблю. И тон у нее какой-то...
Маша дружески-покровительственно потрогала меня по спине — я шел справа, рядом с нею, — и проговорила:
— Ты будешь меня любить?
— Да, — ответил я и вдруг весь покраснел.
Я чувствовал, как вся кровь бросилась мне в лицо...
За обедом, куда мы пришли, предварительно вымывшись, причесавшись и почистившись, мы застали целое общество: приехали два семейства наших ближних соседей. В числе их были три девушки, дочери их, лет по семнадцати и старше. Машу тетя Глаша сейчас же представила им, и они очень мило и, по-видимому, сердечно взяли ее за руки и начали с нею ходить по залу; пока принесли суп и все начали усаживаться. Но Маша села со мною рядом, предварительно подозвав меня к себе.
— Ты где сидишь? Посади меня рядом — я хочу с тобою, — сказала она скороговоркой.
Рядом со мною всегда сидела сестра Соня. Я побежал к матушке, отозвал ее и начал ей объяснять.
— Ах, сделай одолжение, где хочешь, — отвечала она мне, занятая с кем-то разговорами.
Я побежал в зал и начал там командовать у стола.
— Ты что это? — спросил меня отец.
— Маше надо сюда, между нами, поставить прибор.
Он рассмеялся и сказал мне:
— Посмотри на меня.
Я помню, кровь опять мне бросилась вся в лицо, а он рассмеялся еще пуще прежнего.
— Она славная девочка. Нравится тебе?
— Очень.
— Что очень?
— Она очень мне нравится. Она славная...
За обедом я сидел с нею рядом, и отец несколько раз, улыбаясь, взглянул на меня, а я от этого краснел.
Но когда он сказал что-то сидевшей с ним рядом тете Глаше и они оба, рассмеявшись, посмотрели на меня, я готов был провалиться.
В довершение всего еще и Маша спросила меня:
— Что ты такой чудной? А?
Я с сдавленным и пересохшим горлом насилу мог дать ей ответ:
— Так. Ничего...
— Что же они так смотрят на тебя?
Но тут я уж чуть не расплакался. Слезы подступили у меня к горлу. Я чувствовал, что я смешон и они надо мною смеются... Ничто так не обижает детей, как снисходительно-добродушное отношение старших к великодушному и благородному порыву детей, а я был убежден, что пробудившееся во мне чувство к Маше есть и именно и великодушное и благородное.
После обеда и весь вечер я только и думал о том, как бы и чем мне доказать, что я выше того, как они обо мне думают, и что я вовсе не смешон, а они грубы и несправедливы ко мне.
Но я ничего не придумал. Проект одного геройского подвига сменялся у меня в голове другим подвигом, еще более геройским, но не представлялось решительно никакого предлога к проявлению моего геройства. Все шло, как по-заведенному, своим чередом: опять гуляли в саду, потом на террасе пили чай, кто-то после играл на фортепьяно. Я хотел было, пользуясь лунной ночью, снова пойти гулять в сад и слушать соловья, так и заливавшегося где-то в кустах, но перед вечером был дождь и оттого теперь было сыро.
— Не ходите, еще насморк получите, сыро, — сказал нам кто-то из старших, когда мы, то есть Соня-сестра, Маша и я, хотели было идти в сад.
— Я платок на голову надену, — возразила Маша, — Сережа, там, в передней, платок, принеси мне его, — сказала она.
Я кинулся за платком, но когда я его принес, вопрос о прогулке был решен уже окончательно в отрицательном смысле и даже балконная дверь была уже заперта.
Меня отослали отнести платок опять в переднюю.
Так не удался мне даже и этот подвиг пустой ловкости и любезности.
Ах, до чего живо я это все помню!..
VI
Тетушка прогостила у нас с Машей этот раз недолго, дня три, и уехала к другим родным, представить и им Машу.
На возвратном пути она обещала опять к нам заехать.
У нас все были в восторге от Маши, особенно матушка, которая никак не ожидала теперь встретить ее такою и все говорила:
— Ну, вы не можете представить, какая в, ней произошла перемена. Если бы я встретила ее одну на улице, я бы не узнала ее.
Все эти удивления и рассуждения относились главнейшим образом к тому, как она за это короткое время так быстро возмужала, развилась, стала совсем почти как взрослая девушка, тогда как ей всего еще несколько месяцев как минуло пятнадцать лет, и с каким тактом, достоинством и в то же время скромностью она себя держит.
— Это все мисс Джонсон. Это все она, — говорили все, — Ведь эти англичанки...
— Да, но ведь и плата же! — возражали некоторые.
— Ну, знаете, уже лучше заплатить, да чтобы было... чтобы она сделала из детей...
— А что она получает?
— Глаша говорила, восемьсот.
— Ой-ой... Ну, это ведь и цена же.
Эти разговоры, когда они происходили при нашей гувернантке, Анне Карловне, получавшей что-то рублей триста, не более, вызывали всякий раз ее неудовольствие, которое выражалось в кислых минах ее и иногда полуобиженних замечаниях, ни к кому непосредственно не относящихся, что от родителей всегда зависит взять к своим детям такую гувернантку, которая им больше нравится, и проч, в этом роде.
Анне Карловне на это отвечали туманно и при случае, чтобы успокоить ее, говорили:
— Ну да вы согласитесь, Анна Карловна, вы вот у нас, да и везде, где вы жили, вы свой совсем человек, вы как ближайшая родственница в доме; но много ли таких? Что мы видим кругом?
Эти замечания-возражения ее успокаивали, и она опять приходила в нормальное состояние своего духа, уверившись в том, что эти все рассуждения о мисс Джонсон и вообще об англичанках до нее не относятся.
Однажды, вскоре после отъезда тети Глаши, когда у нас кто-то был и шла речь в таком вот вроде, как вышеприведенная, о воспитании детей, о гувернантках, и заговорили о Маше, кто-то из присутствующих спросил матушку:
— А что, скажите, не знаете, Глафира Николаевна сделала «ей» духовную?
Матушка отвечала, что она хоть и слыхала от тети Глаши об этом, что она ей говорила про духовную, но исполнила ли она это, то есть написана ли у нее духовная, — она этого хорошо не знает.