Мемуары. 50 лет размышлений о политике - Раймон Арон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я обсуждал со своей женой, что делать: остаться ли во Франции или же уехать в Англию, которая, как мы думали, будет продолжать борьбу. Взвешивая доводы за и против, мы не принимали в расчет перемирие, которое к тому моменту еще не было заключено, но представлялось возможным. Правительство, которое вступит в соглашение с Третьим рейхом, будет иметь статус, промежуточный между статусом сателлита и правительства независимого государства. Приход к власти людей и партий, которые разоблачали «милитаристов», не оставлял сомнения. Ни маршал Петен, ни Пьер Лаваль не обратятся в национал-социалистов, но в побежденной, примирившейся с Третьим рейхом Франции более не будет места для евреев. Мы рассмотрели два возможных решения: остаться вместе с моим подразделением, на посту, до возможной демобилизации, которая последует за перемирием, затем возвратиться в Тулузу и ждать, как повернутся события; или же немедленно отправиться в Англию и вступить там в ряды частей генерала де Голля. Моя жена поняла, что я предпочитал принять участие, каким бы малым оно ни оказалось, в борьбе, которую Великобритания не прекратит. В отличие от некоторых людей из высших этажей военной или политической иерархии, я не думал, что Черчилль вступит в переговоры с Гитлером, смирится с поражением, даже не отразив предполагаемую попытку высадки десанта. Чтобы обеспечить успех такой операции — захвата острова, на который с XI века не ступала нога захватчика, — потребовался бы другой тип «блицкрига», отличный от прорыва линии фронта бронетанковыми дивизиями при поддержке с воздуха пикирующими бомбардировщиками.
С южной стороны Бордо я приехал в Тулузу на заднем сиденье мотоцикла, который вел солдат с севера Франции, механик по профессии; с ним я поддерживал сердечные отношения[89]. Возвратившись в часть, я попрощался со своими товарищами (некоторые из них в ожидании немцев надели новые мундиры) и поехал по направлению к Байонне и Сен-Жан-де-Люз. Я спал в вагоне, который прицепили к составу, перевозившему ценности Парижской биржи. С собой в дорогу я взял лишь солдатский мешок, в котором были туалетные принадлежности, бритва, мыло, какая-то книга (как мне помнится), и мною овладело странное чувство легкости. Что значили для меня вещи, обстановка, даже книги — все это терялось вдалеке. В национальном крушении уцелело главное — моя жена, моя дочь, мои друзья. Благодаря привязанности к ним я оставался самим собой. Что же до всего остального, то сама катастрофа обнаружила его ничтожность.
На следующий день, вероятно 23 июня, я бродил по порту Сен-Жан-де-Люз вместе с несколькими другими людьми в поисках судна, отправлявшегося в Англию. Мне удалось узнать, что океанский лайнер «Иттрик», стоявший на якоре в нескольких сотнях метров от берега, скоро примет на борт польскую дивизию. Я снял с себя голубую шинель авиатора и надел желтую шинель пехотинца, оказавшись в конце концов в шлюпке, на которой приплыл к кораблю. Среди нас, жертв катастрофы или добровольцев, был дальний родственник маршала Фоша, который, если память мне не изменяет, прохаживался насчет евреев. Меня он из их числа, разумеется, исключал (как он сказал мне, вы должны питать к ним неприязнь, или что-то в этом духе).
На судне я встретил Рене Кассена; я побеседовал с несколькими польскими офицерами, один из них посоветовал мне вести себя и чувствовать себя, приспосабливаясь ко времени: жить без семьи, с радостью принимая жребий авантюриста-одиночки. Война будет продолжаться: кто знает, на сколько лет она затянется. Может быть, в один прекрасный день мы вернемся на свою родину. В ожидании этого дня будем срывать цветы дня сегодняшнего.
Во время плавания произошли два эпизода, которые мне запомнились и о которых стоит рассказать. Как-то я убирал со стола, вытирал клеенку и, может быть, мыл посуду; не знаю точно почему, один пожилой англичанин вступил со мной в разговор и поинтересовался, чем я занимался до военной службы; когда он узнал, что я преподавал бы философию в Тулузском университете, если бы не был призван в армию, то разразился гневными упреками в адрес французского и английского правительств. Кажется, эти упреки он обращал к своей жене: «Много лет подряд я говорил тебе, что с этой дурацкой политикой мы все потеряем. И вот где мы очутились двадцать лет спустя после победы». Университетский профессор, превращенный в посудомойку, становился для этого человека символом общества, сошедшего с ума, несчастья, которое французы и англичане сами на себя навлекли.
Сильное впечатление оставила у меня организация жизни на корабле. Тысячи солдат подходили один за другим, чтобы наполнить едой свои котелки. От них не требовали ни «талонов», ни удостоверений личности, им доверяли, никто не принимал предосторожностей против жуликов или любителей дармовщины… На «Иттрике» я впервые вдохнул британский воздух и сразу же почувствовал себя непринужденно, хотя не понимал ни одного слова из английского языка моряков и солдат и почти ничего — из английского языка интеллектуалов.
Что поразило всех нас — людей, приехавших из страны, поставленной вверх дном, с миллионами беженцев на дорогах, преследуемых картинами разгрома и бомбежек, — так это покой и упорядоченность английской деревни. Как бы мгновенно образ войны стирался! Газоны ни в чем не уступали легенде о них. Первые же разговоры с рядовыми подданными Ее Величества побудили нас замолкнуть и быть признательными. Вам возвратят ваше отечество к Рождеству, говорил мне один невысокий человек, живший в очаровательном коттедже. На высшем общественном уровне никто не игнорировал опасность; простые люди также были в ожидании воздушной атаки и вероятной попытки высадить десант. Заводы работали на полную мощность, шла организация отрядов милиции для поддержки армии; личный состав ее был вывезен с континента, но тяжелое вооружение она потеряла. Странное впечатление: доверчивая, а в каком-то отношении и почти бессознательная нация. В море мы узнали о подписании перемирия. Нам открывалась нетронутая страна, которую лишь чуть-чуть задела буря, опрокинувшая карточный домик великой державы; над этой страной нависла смертельная угроза, но солнце — весеннее солнце 1940 года — освещало пейзажи, где все дышало покоем, негой и довольством.
И вот я оказался в Лондоне, вместе с несколькими тысячами французских солдат разместился в Олимпия-Холле; нам ничего не оставалось делать, как только есть, наводить — безуспешно — чистоту в нашей конуре и разговаривать. Мы обсуждали, по выражению, распространенному в те времена, «удар» (le coup). Собранные в Олимпия-Холле французы представляли все социальные категории, все политические направления. Перемирие или перевод правительства в Северную Африку? По обеим сторонам Ла-Манша французы спорили об одном и том же. В своем большинстве они заняли довольно четкие позиции. Одни считали, что Маршал и его люди предают Францию и ее союзников, другие — что Генерал и его люди отрываются от нации. Мне не раз доводилось подвергать испытанию случайных собеседников, предлагая им парадоксальное внешне суждение: решение Маршала не лишено преимуществ, при условии, что Англия выигрывает войну. Это парадокс, поскольку лидер, находившийся в Бордо, делал явную ставку на германскую победу, а лидер, находившийся в Лондоне, рассчитывал на английскую победу. И в самом деле, победа англичан привела генерала де Голля к власти. Но перемирие спасло несколько миллионов французов от лагерей военнопленных; неоккупированная зона облегчила положение половины французов; забота о том, чтобы не проливалась французская кровь, могла легитимно влиять на умы государственных деятелей. В конце июня 1980 года со мной встретился один пожилой господин, имя которого сегодня я уже забыл. Он напомнил мне о разговоре в Олимпия-Холле. Мои речи, по словам этого человека, так его поразили, что он спросил, кем я являюсь. И успокоился только тогда, когда узнал о моем университетском дипломе и о моих профессиональных занятиях.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});