Сержант милиции. Обрывистые берега - Иван Георгиевич Лазутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Захаров больше не колебался.
— Хорошо, я согласен.
…Известием о том, что Захарова командируют учиться, Григорьев был и огорчен, и обрадован. Огорчен, что приходится расставаться с хорошим, нужным работником, обрадован, что этому хорошему работнику помогают расти.
Положив руку на плечо Захарова — оба они были высокие ростом и оба видные, — майор с тоской посмотрел в глаза сержанту и стал что–то припоминать, болезненно морща лоб, на который упала густая прядь седых волос.
— Постой, постой, как же у него сказано? Ты понимаешь, забыл, совсем забыл… Память сдает.
— У кого сказано? — спросил Захаров, догадавшись, что майор силился вспомнить какую–нибудь пословицу или афоризм.
— Да у Шекспира. В «Отелло». Стоп, вспомнил! — Григорьев обрадовался. — «Даю тебе от всей души то, в чем от всей души я отказал бы, когда б ты не взял сам.» Что? Здорово сказано? То–то, друг.
Хлопнув сержанта по плечу, Григорьев замолчал и отошел к окну. Минуту спустя он повернулся и с упреком проговорил:
— Не понял. Вижу, что не понял. Тогда скажу проще: большому кораблю — большое плаванье. Будешь в Москве — не проходи мимо. Вот так.
Прощальное пожатье рук было крепкое и долгое. В это пожатье сержант и майор вложили глубокое уважение друг к другу.
…Проститься с Наташей Николай так и не зашел: незачем, не по пути. Нет у него ни дач, ни комфортабельной квартиры, ни «ЗИСа». Один милицейский свисток, который бросает в дрожь ее матушку. «Ничего, время излечит, — успокаивал себя Николай, но здесь же точили сомнения. — Излечит ли?»
В последние дни перед отъездом все чаще и чаще вспоминалась Наташа. А последнюю ночь она даже снилась. Приснился и Ленчик. У них была свадьба, и на эту свадьбу был приглашен он, Николай. Играла какая–то странная музыка, которую он раньше никогда не слышал, и все, кто сидел за столом, показывали на него пальцем. Особенно усердствовал Ленчик. Николай хотел уйти, но не мог, не слушались ноги. Проснулся в холодном поту и был рад, что все эти кошмары были сном. Больше заснуть уже не мог. Лежал и думал. Твердо осознав, что между ним и Наташей все решено и все договорено до конца, он старался думать о другом: о предстоящей поездке в Ленинград, о Григорьеве, о Зайчике, о матери…
Сборы в дорогу начались с самого утра. Отбирая с этажерки нужные книги, он вспомнил стихи Константина Симонова:
Уж коль стряслось, что женщина не любит,
То с дружбой лишь натерпишься стыда.
И счастлив тот, кто сразу все обрубит,
Уйдет, чтоб не вернуться никогда!
«Тоже, наверное, хлебнул», — подумал Николай и положил в чемодан томик стихов, в котором были эти строки.
Марию Сергеевну, как и майора Григорьева, отъезд сына и радовал, и печалил. Когда Николай был дома, она делала вид, что радуется («Выучишься — станешь офицером, получишь хорошую должность…»), а как только Николай отлучался, она ни на минуту не отнимала от глаз фартука. В третий раз она перебивала чемоданчик с бельем и все боялась, как бы не забыть теплые носки. Положила даже клубочек шерстяных белых ниток и большую штопальную иголку. Откуда–то достала деревянную ложку без ручки и все наказывала, чтоб Николай ее не выбрасывал: на ней хорошо штопать носки. Волновало Марию Сергеевну и то, что в Ленинграде, по рассказам, вечно сыро и туманно, что там какие–то белые ночи, в которые все видно, как днем. А у Коли плохие нервы, он и в темноте–то спит плохо. Горевала, но крепилась, боялась расстроить сына.
…Провожать Николая пришли Карпенко, Ланцов и Зайчик. Григорьева еще с утра вызвали в управление. Он просил передать, что будет очень огорчен, если не сумеет вырваться к отходу поезда.
На дорогу выпили.
До вещей Захарову не дали и дотронуться. Чемоданчик с бельем, с которым Николай ходил в университет на лекции, нес Ланцов. Сумка с продуктами и туалетными мелочами была у Карпенко. Большой, набитый книгами чемодан подхватил Зайчик. Всю дорогу он гнулся под тяжестью ноши, но храбрился и не подавал виду, что у него уже стала неметь рука.
— Ерунда, не по стольку нашивал, — не сдавался он, когда Карпенко, видя, как на лбу у Зайчика вздулась синеватая жилка и выступили мелкие капли пота, предложил свою помощь.
На Ленинградский вокзал приехали за двадцать минут до отхода поезда. «Публика совсем другая, пассажир здесь не тот, что на нашем: чинный, степенный, несуматошный», — мелькнуло в голове Николая, когда вышли на перрон. Проходя мимо крайнего вагона, он услышал, как, вплетаясь в гулкие слова диктора, объявлявшего посадку, его окликнул чей–то знакомый голос. Повернулся, но никого не увидел.
— Гражданин следователь, не узнаете свою работу? — вновь раздался тот же голос справа. Николай остановился. Из–за решетки вагона, в котором обычно этапируют заключенных, на него смотрели серые печальные глаза. Печальные глаза узника, которые за тюремной решеткой тоскуют даже тогда, когда человек пытается улыбнуться.
— А, Максаков?! Здорово, дружище! Как дела?
— Как видите. Ничего. На троих сорок лет.
— Ого! Сколько же вам?
— Десять. Здорово?
— Да, порядочно, — ответил Николай, не зная, что еще можно ответить в таком случае. Просто ничего не сказать, повернуться и уйти — нехорошо. Смаковать и дружески хихикать, что вот, мол, рад встрече — пошло.
— Ничего, Максаков, будешь работать с зачетом, вернешься лет через пять. Только мне тогда уж больше не попадайся, — строго сказал Захаров.
— Попробуем, — отозвался Толик и попросил папиросу. Вид у него был арестантский: русская окладистая бородка, стриженая голова, расстегнутый ворот.
Николай знал, что передавать что–либо заключенным через решетку нельзя, инструкция этого не разрешает. Но отказать человеку в затяжке табака в минуту, когда он, может быть, в последний раз видит родной город — невозможно, все–таки десять лет не шуточки.
Махнув рукой провожающим, которые не поняли причину его задержки и нетерпеливо ожидали у третьего вагона, Николай просунул сквозь решетку полпачки «Беломорканала» и спички.
— Гражданин следователь, а я на вас не в обиде. Уж такая ваша работа. Попрошу вас еще об одном, если не сочтете за трудность — бросьте в почтовый ящик вот это письмецо.
Николай взял просунутый сквозь решетку серый измятый треугольник письма и, положив его в карман, пообещал отправить.
— А вы далеко?
— До Ленинграда, — ответил Николай и, уходя, сказал, что на следующей большой станции подойдет к его окну.
Место у Николая было купированное. С такими удобствами он ехал первый раз. Шелковые занавески, на полу коврик, все металлическое блестело, все деревянное было полировано, кругом зеркала…
Уложив вещи, все вышли на