Это было в Праге - Георгий Брянцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он хотел видеть Чехословакию такою же, какой она была до прихода оккупантов. И только такой. Болтовня о новой, народной Чехословакии ему противна. Есть же поговорка: «Не все старое плохо, и не все новое хорошо». Взять его, Ковача. Чем ему плохо жилось до войны? В тридцать втором году, уйдя с военной службы, он женился. После смерти отца ему остался дом, фруктовый сад. Да какой сад! На доход с одних только слив он мог прожить полгода. Были две лошади, две коровы. Свинина с капустой никогда не сходила со стола. Жена — единственная портниха на селе. Крестьянки за каждую кофту и юбку несли яйца, сметану, кур, гусей. Да и Ковач подрабатывал на стороне: приглядывал за садом на соседней вилле. И это тоже кое-что давало. У него был мотоцикл с коляской. По воскресеньям Ковачи выезжали в Прагу. Пили мельницкое вино. Ковач состоял членом Кампелички[3]. Что еще нужно человеку? Зачем ломиться в открытую дверь?
Коммунисты? Ковач знает, что за народ коммунисты. Конечно, это — не фашисты. Они народ неплохой. Но с ними он не пойдет. Не по дороге. Что он, Ковач — бедняк или рабочий? Нет, он хозяин. Зачем ему вообще политические партии? Его звали и в аграрную партию, и в социал-демократическую. Он не пошел. И никуда не пойдет. Да и ни к чему это для него. Он умеет заработать кусок хлеба своими руками, с него хватит. А когда выгонят немчуру, он снова вернется к себе в село и станет тем, кем был. Проклятые оккупанты съели его коров. Жаль, что не подавились. Забрали лошадей. Черт с ними. Наживет других. Один хороший урожай фруктов — и хозяйство поправится. А тех, кто горланит: «Мы создадим новую республику! Мы не допустим того, что было до Мюнхена!» — таких людей он, Ковач, по совести говоря, охотно отправил бы в Катеринки[4]. Люди сами не знают, чего хотят.
Трудно приходилось Адаму Труске с Ковачем. С какой стороны он ни подходил к нему, ничего путного не получалось.
Ковач охотно и терпеливо выслушивал все доводы и рассуждения Адама, но никогда с ними не соглашался.
— Зачем мне это? — спрашивал он друга. — Я сам знаю, как жить.
Однажды, когда Труска особенно горячо нападал на Ковача, тот сдвинул брови и спросил:
— Уж не коммунист ли ты?
Ответить утвердительно было опасно. Адам Труска сказал:
— Пока нет.
— По будешь? — поинтересовался Ковач.
— Возможно.
И Труска перешел к убеждениям. Сколько было партий в стране? Пальцев на руках не хватит, чтобы пересчитать их. И все эти партии смирились перед фашистами. Только одни коммунисты не сдались, не сложили оружия, начали борьбу и ведут ее по сей день. За одно сочувствие коммунистам человеку грозит лагерь или тюрьма. Но никто так не дорог народу, как коммунисты. В них одних он видит силу, вокруг которой можно объединиться и нанести решительный удар оккупантам.
— Пустая борьба за власть! — махнув рукой, сказал Ковач.
После неприятностей в роте Ковач сумел выхлопотать небольшой отпуск и съездил домой, в деревню. Вернулся он оттуда на третий день.
В тот же вечер он пришел к Труске расстроенный, злой и мрачно попросил вина.
Адам подал ему стакан. Тот осушил его залпом.
— Ну, что видел? — спросил Труска.
Ковач посмотрел на него исподлобья своими угольно-черными глазами, вздохнул и пробурчал:
— Нигде нет покоя от этих поганцев фашистов. Полсела съели. Кто в лагерях, кто в тюрьме, кто в Германии, кто в лесах. Местами хлеб еще не убран, перегорел весь. Идешь вдоль полосы, а он звенит, как стекло. Чиркни спичкой — вспыхнет порохом.
— Сжечь надо, — заметил Труска. — Если не в силах убрать, надо сжечь, чтобы врагу не достался.
На лице Ковача отразилась физическая боль.
— Жалко жечь-то. Ты бы поглядел, какое зерно. Одно в одно! А что делать? Кое-кто уже спалил, но другие не решаются. Сколько трудов вложено, сколько поту пролито. Я видел, как горела одна полоска, и скажу откровенно: стоял и плакал. До того сердце болело, будто сам горю. А тут еще доносчики кругом. Мой сосед скосил хлеб, в копны сложил, а перевезти не на чем. Он погрустил, поплакал, да и зажег. Так что ты думаешь? На другой день его упрятали. Как сквозь землю провалился. Донес на него один односельчанин наш, Крычка. Я его перед отъездом встретил. Урод какой-то. Сплюнуть надо, прежде чем посмотреть, а уж посмотрев, никак нельзя не сплюнуть. Всю жизнь в приказчиках трется, ни семьи, ни дома не имеет. Не живет, а торчит посреди жизни как сморчок. Я ему сказал: «Тебя бы раза три сунуть головой в пруд, а два раза вытащить. Вот тогда бы ты больше не подличал».
Труска улыбнулся.
— Средство верное. Из-за такого подлеца еще не один честный труженик в тюрьму угодит.
— Эх!.. Ну и дела пошли! — вздохнул Ковач. — Тошно жить.
Уходя, он неожиданно спросил Труску:
— Что это за штука такая национальные комитеты? Ты слышал о них?
— Слышал, конечно.
— В селе только и разговору: национальный комитет да национальный комитет. Ходят слухи, будто он уже образовался в селе, да состава его пока никто не знает.
— Я тебе могу рассказать подробно, — вызвался Труска, — если это тебя, конечно, интересует.
— А почему меня не должно интересовать? — обиделся Ковач.
Труска сказал:
— Приходи завтра, поговорим.
Час спустя к Труске прибежала Божена, еще больше расстроенная, чем Ковач. Она принесла страшную новость: арестован товарищ Ветишка. Об этом ей сообщил дядя Ян Блажек. Ветишку, последнего члена третьего подпольного Центрального комитета, схватили еще в конце июля, но Блажек узнал об этом только сегодня, и то случайно.
Ни Божена, ни Адам никогда не видели Рудольфа Ветишку, но знали, что он бесстрашный боец, соратник Готвальда, знали, что он выбросился в прошлом году из самолета с парашютом, работал на нелегальном положении и руководил подпольным Центральным комитетом компартии.
И вот Рудольф Ветошка в застенках гестапо. Редко кто возвращается оттуда. В гестапо замучены герои коммунисты, члены подпольного ЦК Юлиус Фучик, Франтишек Молак, Франтишек Маржик, Иозеф Пиларж, Иозефа Файманова. Там истекли кровью тысячи борцов за правое дело.
— Дядя говорит, — прошептала Божена, — что у гестаповцев торжество. Теперь, говорят они, с коммунистическим подпольем раз и навсегда покончено.
Труска резко встал с дивана. Маленький, худощавый, он смотрел на Божену вдруг отвердевшими глазами.
— Девочка, золотая моя, с нами покончить нельзя! Сейчас не восемнадцатый, не девятнадцатый век. Нас сотни тысяч борцов, а через год нас будут миллионы. И даже такие организованные звери, как фашисты, не в силах уничтожить всех коммунистов. Погибли Фучик, Файманова — остались мы: ты, я, твой отец. Погибнем мы — и на смену нам придут десятки, сотни, тысячи. Мы уже непобедимы. Нас нельзя истребить, как нельзя истребить народ.
В этот вечер засиделись долго. Божена рассказала, что Скибочка оказался дельным человеком. В его будущей «пятерке» уже двое солдат, за которых он ручается, как за самого себя. Ярда Кулач, поручик, круто изменил поведение. Он ежедневно заходит в буфет, говорит комплименты, даже заискивает. Вчера Кулач сообщил ей, что уезжает в Словакию. Ему поручили сопровождать ответственный эшелон.
— И шут с ним. Пусть едет. В Словакии сейчас жарко. Может быть, ему там крылья подпалят…
Глава двадцать первая
1Во время розысков предателя Грабеца Антонин заночевал в Праге, на квартире Марии Дружек. Он не хотел оставаться — в кармане у него были документы штурмфюрера Зейдлица, с ними не страшно показываться на улицах даже ночью, — но Мария уговорила его.
— Оставайся, поговорим. Если б ты знал, до чего тоскливо одной! Нигде места себе не находишь.
Мария постлала Антонину на старой кровати Ярослава, а сама устроилась на кушетке.
За чашкой кофе Антонин рассказал ей о Стефанеке, в доме которого он встречается с Лукашем.
— Хороший старик. Он чем-то напоминает мне Лукаша. Обоим им выпала тяжелая доля, оба натерпелись, настрадались, но не устали от жизни. Наоборот, сумели сохранить энергию и силу.
— Я не знаю Стефанека, — сказала Мария, — но Ярослава знаю давно. Дальновидный, рассудительный и твердый человек. Ты подумай, он не видел Божену уже полгода. Сказал себе «нельзя» — и терпит. А как любит! Вот я скажу про себя. Меня влечет к нему, как к отцу и как к вожаку. Я чувствую перед ним какую-то робость, восхищаюсь им и готова выполнить любое его задание.
— Хотел бы и я иметь такого отца.
— А ты слышал, что твой вышел из тюрьмы? — спросила Мария.
— Слышал… — Антонин стиснул пальцы. — Когда ты мне сказала, за что его схватили, я не поверил. Хоть он мне и родной отец, а не поверил. Ты ведь знаешь, как мы жили. Он никогда не любил меня, и я это чувствовал во всем: и в поведении его, и в словах, даже во взгляде. Помню, я хотел убежать из дому, но мать отговорила; мне жалко было оставлять ее одну. Он издевался над ней хуже, чем надо мною. Но самое страшное было, когда меня включили в состав делегации, отправлявшейся в Москву. Он меня тогда чуть не убил.