Скрябин - Федякин Сергей Романович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вряд ли он знал, чем закончится его путешествие. Но странный образ «козла», который отправился в Америку за золотом, не был случаен. Уже из Америки, уговаривая жену не волноваться, не тосковать, не лететь за ним через океан, он снова вспоминает этот образ: «Не лучше ли потерпеть недельки 2–3 спокойненько у тетушек, а потом вместо этого ужасного, в сущности, путешествия (потому что тошнит все время) выйти встретить своего козелковского и уже больше с ним не расставаться!»
Америка встречала его уже на палубе. Он пока не очень представлял ее лицо, но публика на пароходе могла дать представление о том мире, который должен был встретить его за океаном. И публика эта вырвала из его души уже не письмо, а целую исповедь:
«Общество на пароходе отборное в отношении любезности и… глупости. Я ничего подобного в своей жизни не видывал и не слыхивал, потому что никогда не входил в такое близкое соприкосновение с «привилегированным» классом сытых идиотов. Разговоры, конечно, вертятся около языков, избегают тщательно поднимать вопросы, имеющие какое-либо отношение к религии, философии. Об искусстве говорят, конечно, одни глупости и по большей части отделываются одними восклицаниями. Хорошо еще, что качает и тошнит; все же это состояние приятнее общения с дегенератами. Есть предлог уйти в каюту и переменить большее зло на меньшее. Впрочем, я очень злой. Мне эти люди, кроме самого большого внимания и любезности, ничего не показывали. Раз вечером я играл в салоне на роскошном пьянино Стейнвея и потом сделался «жертвой» нескончаемых оваций и восторгов. Каждый считал своим долгом выразить по-своему свое удивление и предложить мне ряд вопросов «о творчестве». Вот тут-то я понял, что успех не всегда бывает приятен. Но все это ничего. Пусть будет так во все время моего пребывания в Новом Свете, а потом мы сумеем вознаградить себя сторицею. Вообще все, что творится вокруг меня, до такой степени не интересно, что лень говорить».
В Америке стало не до «лени». Альтшулер встретил его, приставил к нему импресарио Франке, который сопровождал Скрябина на каждом шагу, и — жизнь завертелась. В одном из писем композитор своего постоянного и неуемного спутника в шутку обозвал «адъютантом». Покоя «адъютант» ему не давал.
«Заранее были приняты все меры, конечно, не мною — моим импресарио, — рассказывал он в 1913 году художнику Ульянову. — Встречи на вокзале в Нью-Йорке, и всюду по маршруту моих концертов — журналисты, интервьюеры. Я не говорю по-английски, да это было и не нужно. Импресарио возил, он же и говорил за меня. Не спрашивая, он помещал меня в самых дорогих отелях и снимал — вы думаете номер? — весь бельэтаж! Там иначе нельзя. Со своим чемоданом я терялся, чувствовал себя бесприютным, оставшись один в этих предоставленных мне анфиладах. Наутро мне приносили газеты и журналы с моей биографией, портретами и даже афоризмами, которых я никогда и нигде не произносил. Был ли я кому нужен со своей музыкой, я не знаю, но всюду по моему пути меня встречал триумф. Америка любит шум, рекламу… После такого «успеха» мне оставалось только одно: возвратиться из этой страны, «усыпанной» долларами, богачом. На деле вышло иначе…»
Ульянова поразило спокойствие, с каким Скрябин рассказывал о своих мытарствах, — словно говорит о другом человеке. Сабанеев, напротив, заметит изрядную долю юмора: «Он любил вспомнить и рассказывать, как в Нью-Йорке, например, наибольший успех имел его «Ноктюрн для левой руки». После концерта его осаждали интервьюеры из газет и фотографы, требовавшие снять фотографию с его левой руки. Хотя Александр Николаевич и отказал в приеме и в съемке, но на другой день в газетах все-таки были и интервью, и изображение «левой руки». Интервью было озаглавлено «У казака-Шопена». Там подробно говорилось о том, что «казацкий» композитор Скрябин принял их, как полагается, «в роскошном кабинете» и сказал, «размахивая левою рукою…» (в скобках стояло пояснение: «рукою ноктюрна — with nocturn’s hand»). Что «сказал» Скрябин, уже описанию не поддается, ибо его спрашивали его мнение и об Горьком, и об японской войне, и об Льве Толстом, и о чем только ни спрашивали…»
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})На самом деле тогда ему было не до юмора. Татьяне Федоровне он пишет не без раздражения: «Туська, посылаю тебе глупейшую статью одного репортера, который ничего не понял из того, что я ему говорил, все перепутал и написал страшную ерунду. Главное, мне неприятно, что он приписывает мне такое грубое суждение о Горьком».
Имя Горького было на устах, за ним стояла сенсация, которая ошеломила Скрябина. Знаменитый писатель в это время находился в Америке вместе со своей гражданской женой М. Ф. Андреевой. Не успел композитор обосноваться в отеле, как из него — на следующий день — выселили Горького. Выселили за то, что М. Ф. Андреева оказалась «ненастоящей» его женой. «Подумай, чему мы бы могли подвергнуться», — уговаривает Скрябин в письме Татьяну Федоровну. И, пораженный, не может не воскликнуть: «Но какие нравы! Невероятно! Альтшулер говорит, что если бы тот же Горький приводил каждый день в свою комнату по несколько кокоток и если бы все об этом знали, то никто и не подумал бы его преследовать, до такой степени это кажется здесь естественным. Постоянное же сожительство с любимой женщиной вне брака считается преступлением».
Самое начало путешествия уже намекало Скрябину на его конец. Но, примеривая на себя ситуацию (и с нами так могло бы случиться!), он пока еще недооценивал способности американских журналистов «ловить сенсации». Кроме того, судьба двигала им. До развязки Скрябин должен был испить беспокойную американскую жизнь до дна.
Его снимали, его мучили бесконечными интервью. Корреспонденты осаждали, поражали идиотскими вопросами, а более всего — нелепой неожиданностью этих вопросов. «Адъютант» таскал его по домам и клубам, где нужно играть. Альтшулер уверял, что все эти его «незапланированные» слушатели — музыканты или люди важные для устройства будущих концертов. Случалось, после очередного незапланированного концерта он не успевал пообедать, а его уже тащили на другой. В голове его путались названия, имена, он терял всякую способность ориентироваться в том мире, который его окружал. Альтшулер был мил, но настойчив. Скрябин делал визиты, не зная роздыху, знакомился, знакомился, знакомился, а после — исповедовался в письмах жене: «Про себя могу сказать, что моя жизнь проходит в однообразном разнообразии. Я еще нигде не был по 2-му разу, да вряд ли и удастся! Такая масса знакомых, а времени совсем нет. На днях тут состоялось открытие выставки, после посещения которой у меня в кармане оказалось более 30 визитных карточек!»
«Однообразное разнообразие» американской жизни действовало на нервы. И только надежда заработать денег заставляла его вновь и вновь пускаться в нескончаемый суматошный круговорот. Тема денег и заработка — лейтмотив его писем Татьяне Федоровне.
«Деньжищ бы побольше заработать, тогда бы мы с тобой хорошо отдохнули после всех пертурбаций. Как мне хочется с тобой попутешествовать после Америки, я все время об этом мечтаю».
«Успешка-то я хочу только для денежек, чтобы мой Тасинька сыт и пьян был!»
«Как мне все-таки на этом плане нехорошо, как сочинять хочется! Но что делать! Нужно, нужно все это пережить. Я имею надежду заработать немножко денежек, это дает мне силы. И ты будь паинька».
Лишь одно лицо кажется ему родным и близким. Василий Ильич Сафонов, его учитель и старый друг, был теперь директором Национальной консерватории в Нью-Йорке и главным дирижером Филармонического оркестра. Он давно уже делал шаги к примирению, встречаясь с любимым учеником в Париже, позже — написал ему восторженное письмо о Третьей симфонии. И теперь он пропагандировал его творчество, изъявляя готовность взяться за устройство концертов. Давал и советы. «Сафонов сказал, — пишет Скрябин Татьяне Федоровне, — что нечего бояться американцев, говорить, что угодно, лишь бы сказанное не было прямым, очевидным посягательством на их буржуазное благополучие». Василий Ильич все время был рядом, опекал, радовался успехам. 20 декабря в концерте Русского симфонического общества в Карнеги-холле Скрябин исполнил фортепианный концерт. Сафонов не только дирижировал оркестром и не просто был восхищен игрой ученика. После концерта, в ресторане, куда их со Скрябиным пригласили американцы, он обнимал его, целовал (чем немало удивил американцев, у которых подобные выражения чувств восхищения были не приняты) и — гордился. После сольного концерта Скрябина в Мендельсон-холле 3 января послал письмецо: «Дорогой мой Александр Николаевич. Хочется мне еще раз хотя мысленно обнять тебя за сегодняшнее исполнение и пожелать тебе дальнейших успехов. Почему-то сдается мне, что пресса не будет особенно благоприятна. Буду счастлив, если окажется наоборот, но если даже и не будет особенно благоприятных отзывов, все-таки успех у публики был настоящий, а это, в сущности, главное. Я глубоко был тронут многими сторонами твоего исполнения, показавшими мне, как ты вырос за время нашей разлуки. Твой В. Сафонов».