Записки Анания Жмуркина - Сергей Малашкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не читай стихов, — посоветовал я. — Не могу же я хвалить стихи, которые не нравятся мне.
— Но мои почти всем нравятся, — покраснев, возразил Игнат, — и только ты один…
— Не обращай внимания на одного: один в поле не воин, — улыбнулся я. — Верь только многим, а не одному: один не судья. Судья — все. Вот этим всем, толпе, и верь. Да я и не прошу тебя, чтобы ты читал мне свои стихи. На черта они мне!
— Злой ты, Ананий, — сказал обиженно Игнат Лухманов. — Но я тебе верю больше, чем «всем».
— Напрасно, — возразил я.
— Говоришь, а глаза твои, Ананий, смеются.
— Не могут они, Игнат, смеяться, когда у меня на душе кошки скребут, — огрызнулся я и достал из-под подушки клочок бумаги. — Синюков уверен, что у Семена Федоровича нет Марии… и его письмо — крик души. Да и ты, Игнат, так думал… Так думал и я… Оказалось, мы ошиблись. Подруга Марии прислала письмо. Слушай.
«Мария отравилась уксусной эссенцией и лежит при смерти в больнице. Толкнуло ее на это не письмо Семена Федоровича, а ваше, господин хороший. Негоже писать женщине такие письма. Прощевайте. Неизвестная вам девица Наташа Глуменкова».
А вот то, которое я послал Марии. Слушай, оно коротенькое.
«Сударыня, Семен Федорович сегодня перед ужином покончил с собой. По его личной просьбе посылаю его посмертное письмо и георгиевские кресты. Получение вами наград оных соблаговолите, сударыня, подтвердить письмом на мое имя. С нижайшим почтением к вам Ананий Андреевич Жмуркин».
— Вот и все, — сказал я Игнату.
Игнат пожал плечами:
— Не знаю… Так пойдешь али не пойдешь к Пирожковым-то? Я с тобой-то смелее буду.
— Ладно, — согласился я. — Пожалуй, отправлюсь с тобой в этот салон муз. Любопытно все же поглядеть на это собрание и на богов, сошедших с Олимпа. Никогда я не видел их в натуре.
— Вот и прекрасно! — радостно подхватил Лухманов.
XIVИгнат, Нина Порфирьевна и я спустились с лестницы, ярко освещенной белыми гирляндами люстр. Внизу, в вестибюле, немного задержались: сестра и мой приятель осмотрели себя в большом зеркале. Иваковская поправила косынку, потрогала русые косички волос и улыбнулась себе, своему изображению в зеркале. Игнат Денисович подтянул ремень, обдернул полы шинели, наклонил шапку набекрень и, вздохнув, сказал:
— Я в порядке, Нина Порфирьевна.
Вышли. На Большом проспекте светло от фонарей. Они, словно золотые бусы, тянулись вдоль его высоких желтоглазых домов. Густо текли потоки людей. Хрустел и шипел снег под ногами, полозьями извозчиков. Мглисто-желтоватый воздух неподвижен. В свете электричества поблескивали то синим, то алым огнем кристаллы инея. Падая, они разливали еле уловимый звон. Мороз покалывал щеки, уши. Мы завернули за угол огромного дома и зашагали быстрее. Издали накатывался нервный гул трамвая. Казалось, что не трамвай летел по широкой и прямой мостовой, а скакал красноглазый конь и ржал. Мы сели в трамвай. Больше получаса ехали на нем. Потом пошли по какой-то длинной улице, пересекли несколько переулков и выбрались на проспект. Над городом, серыми домами, — неподвижное, с редкими крупными звездами небо. Вот Исакий, площадь, памятник Николаю I, Александровский сад, гранитные дома с фисташковыми, красными и голубыми квадратами окон, — так они освещались светом из-под цветных абажуров. Шпиль колокольни Исакия величественно уходил в синеву и там сиял. Мы пересекли площадь и вышли на улицу, залитую светом фонарей. На ней народа меньше. Она походила на коридор с темно-синим потолком, осыпанным зелеными звездами. Тихо. Как на Большом проспекте и на других, в воздухе искрился разноцветными огнями иней, звенел. Нина Порфирьевна и Игнат Денисович шли рядом. Я — позади, маленький и бородатый, в шапке-ушанке и в длинной, как бы не с моего плеча, шинели. На ее правой поле — следы заскорлупевшей крови. «Зачем я иду? И вдруг на меня станут смотреть как на обезьяну? Через меня будут присматриваться к народу? Искать во мне подтверждение своего взгляда на народ, на Русь? Ну что ж, не следует пугаться. Я и Игнат — мы оба вышли из мужиков, знаем «носителей зипуна». Будут среди мужиков хищные, невежественные, забитые и униженные сильными и «образованными» людьми до тех пор, пока не сгинет самодержавие, — его воздух так же тухл, как тухла вода в стоячем болоте. Чтобы мужик стал другим, надо поставить его на целину и хорошенько продуть сквозняком рабочей революции, а потом сказать ему: «Строй с рабочими на целине новую жизнь». Мне, признаюсь, стало горько от своих мыслей. Нет, толпы рабочих, мужиков и мелких интеллигентов — в этом я убежден — никогда не станут самостоятельно думать и мыслить: за них будет думать и мыслить кто-нибудь один, ловкач, судьбой предназначенный на эту роль. Да-да, он будет думать и мыслить за них, а они, как овцы, с благодарностью или проклятием станут пережевывать его мысли, приспосабливать их к своей замкнутой жизни, хором вопить на стогнах городов и сел: «Благодарим учителя и нашего вождя за то, что он, вознесенный нами к власти и к славе, учит нас тому, как мы должны жить, трудиться и вести себя». Нина Порфирьевна и Игнат Денисович остановились и оглянулись на меня.
— Устали, Ананий Андреевич? — спросила заботливо сестра.
— Быстро шагаете, — отозвался я, — так быстро, что я с трудом поспеваю за вами. Долго ли нам идти-то?
— Пришли, — улыбнулась Нина Порфирьевна. — Вот и дом, в который мы должны войти.
— Сестрица, может быть, будет лучше, если мы пройдем мимо него? — предложил я и пояснил: — Я чувствую себя лучше на улице, чем в домах, заселенных народными учителями.
— Вы, Жмуркин, думаете не так, как все люди, — отрезала сердито сестра и нахмурилась.
— А вы, сестрица, уверены, что все люди думают так, как вы?
Нина Порфирьевна не ответила, свернула к подъезду и открыла тяжелую дверь. Я и Игнат последовали за нею. Поднялись молча в квартиру. Лицо сестры было сурово и сердито — она обиделась на меня. Ну что ж, пусть посердится. Игнат Денисович наклонился к моему уху, шепнул:
— Я взволнован.
Горничная встретила в прихожей нас. Она в белом фартуке, с белыми кружевами в русых волосах, словно ангел с короткими сильными крыльями; у нее розовое лицо, глаза удивленно-круглые, а в них — наивно-тревожный вопрос: «Откуда такие серые?» С красивого лица Нины Порфирьевны сошла сердитость, вместо нее — улыбка, смущенно-ласковая улыбка. Ее голос изменился, стал мягче, нежнее. С этой улыбкой и с таким голосом можно войти не только в гостиную Пирожковых, а прямо в рай или в ад к самой Прозерпине. Я и Игнат, смущенные, вошли в гостиную. В длинном голубом помещении — длинный стол. Над ним люстра с голубым абажуром. На столе — настольные, с голубыми абажурами лампы. Свет тихий, голубой. Вокруг стола чинно сидели на тяжелых стульях с высокими резными спинками нарядные женщины, мужчины, девушки и юноши. Женщины, сидевшие ближе к хозяйке, вскинули лорнеты к глазам. Мы поклонились с застенчивой почтительностью длинному столу, лорнетам, стульям, диванам и креслам, голубому сиянию люстры и настольным лампам. Игнат Лухманов даже поклонился камину, возле которого стояли два студента и подбрасывали мелкие березовые дрова в его огонь. Гости небрежно кивнули нам. Игнат Денисович подошел к Зинаиде Николаевне. Она встала, опустила лорнет и протянула тонкую руку Игнату. Тот осторожно взял ее восковые пальцы, подержал их и опустил — не поцеловал. Подошел я. Она высокая, сухая, рыжеволосая, почти в три раза, как показалось мне, выше меня. Ее глаза — светящиеся шары — надо мной, удивлены. Возле нее, справа, Пирожков. Он чуть повыше меня. Мельком взглянув на жену, он сладко улыбнулся в красивую, лопаткой бородку цвета кедровых орехов и, ничего не сказав, круто повернулся и направился к левому концу зала. Я почувствовал, что растворяюсь в холодном голубом блистании огромных глаз хозяйки, плыву, плыву куда-то в небесное. «Хорошо бы сейчас ввернуть ей что-нибудь деликатное по-французски», — подумал я и стал вспоминать слова французского языка. Напряг память и неожиданно для себя заморгал глазами, чтобы стряхнуть, погасить в них предательские смешинки, четко проговорил:
— Zinaïda Nikolayevna, je suis un chercheur de dieu… Excusez-moi! En cherchant un vrai dieu et une vérité absolue je suis votre allié. Zinaïda Nikolayevna, permettez-moi de baiser votre main[1].
Зинаида Николаевна, вздрогнув от удивления, закрыла глаза и тут же открыла их: голубоватые шары засияли надо мной. Она что-то пискнула, а что — я не разобрал. Я решительно — пусть от злости лопнет Игнат — взял опущенную руку хозяйки, потянул к себе и громко, чтобы слышали во всех углах зала, поцеловал. Услыхав звук моего поцелуя, кто-то из гостей, в дымчатом костюме, шумно потянул носом. Какой-то фарфоровый юноша в студенческом мундире, вертевшийся возле хозяйки, отвернулся и в смятении чихнул.
— Вы философ? — спросила Пирожкова, и глаза ее опять сузились.