Железная кость - Сергей Самсонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сам-то их заповедник по соотношению полов приближался к суворовским и нахимовским пыточным: на десяток штыков — лишь одни худосочные или толстозадые ножны, почти сплошь «очкозавры», с прибабахом отличницы, заморенные мышки, цыплята, не поднимающие блюдечек спасательных кругов и прыщавых носов от тетрадей с учебниками, — и поэтому Бадрик тащил их на охоту на улицы: нужно было прорвать, продавить упругую полоску разделяющего воздуха и, пересилив немоту, заговорить с ядреной девахой-пэтэушницей или вообще недосягаемой надменно-чопорной девочкой из десятого класса английской спецшколы, и Угланов с Ермо обреченно молчали, а Бадрик — вот на Бадрика глядя, понимали, зачем все красивые девки ходят парой со страхолюдной подругой.
Неуемный грузин жег свечу с трех концов, обращая отцом привозимые джинсы и пластинки в червонцы и червонцы — в волшебные чеки, пропуска в спецзаказник «Beriozka», бесполосные чеки — в растущие стопки «левайсов» и «вранглеров», в блоки «Мальборо», «Ротманс», «ЭйчБи», насыпные холмы «Ригли спирминт» без сахара — это все улетало на Ленинских, у всех школьных и вузовских, молодой жадной порослью оплетенных порогов, принесенное ветром и павшее на советскую землю с самолетных небес, сигаретный пьянящий, навсегда изменяющий что-то под ребрами дым, пузыри каучука, которые, надуваясь меж губ, переносят в Америку.
Бадрик их в это дело втравил, он не мог без ожога, пробивающей силы разряда, обнуляющей опыт, вынимающей мозг, и придумал совсем уж бесстыдную и подсудную схему: знакомишься на смотровой площадке Воробьевых с ошалелым, отвязанным ото всего советского земного альбиносом или дегтярным негром капстраны, везешь к себе, словно медведя на кольце, вливаешь водку в пасть до дровяной, покойницкой покладистости: «ду нот инсалт ми, итс анпойланд, дринк ту зе боттем, плис, зер гуд» — и, тяжело ворочая, сдираешь с этой туши джинсы и кроссовки и, пропотев как негр, обряжаешь в свой старшеклассный шевиотовый костюм; самое трудное и самое смешное — загрузка этого покойника в такси: таксисты пучили глаза на черный ужас в школьной форме и, очумев, давали по газам; самое страшное — попасть патрулю или безликим серым пастухам своих коров, но какой же внутри бушевал и окатывал стужей разбойный восторг, и маржа с операции доходила до тысячи и рублей, и процентов. Да и страха-то не было: дети смерти не знают, тюрьма не для них, ничего никогда навсегда не кончается.
Бадрик их заразил. И сейчас вот одиннадцать лет как уже от рождения «Русстали» он лежал на Ваганькове. И они с Ермо молча сидели над ним — как никогда при нем живом, большие, как никогда при нем живом, непрочные и шаткие. Против них была русская власть, абсолютная сила, стоявшая на кремлевском холме за зубчатыми стенами. Но вот если действительно что-то такое возможно, излучение, ток, человек умирает не весь, может слышать оставшихся «здесь», Бадрик мог бы услышать: они не трясутся. И сейчас — страха нет. Уж по крайней вот мере, в самом нем, Угланове, — точно.
ПРОСЯЩИЙ
1
Живот натянулся, раздулся и вздыбился. Пододеяльные его, Угланова, идеи, любовные мечты и предложения надменно-отчужденной молодящейся Европе срослись в неумолимо давящую силу и живой несомненностью выперли в мир. Сталелитейные циклопы русских варваров и мировой цивилизации объявили о слиянии — о возможном рождении сверхновой «РусстальАрселор». Миттал был разъярен, как ужаленный в темя железной колючкой слон, и ничто не мешало ему попереть на стальную плотину «Арселора» живой своей денежной массой, предложив до 16 миллиардов за те же 38 %, — счет пошел на минуты, нужно было сейчас вылетать в Люксембург и додавливать акционеров.
Когда вырос живот, всех подбросило взрывом, Кремль увидел, куда со своей «Руссталью» уходит обложенный псами Угланов. Но накрыть ледником совершенно кристальную и законно поползшую сделку — такую! — означало явить себя миру безумными, поджигающими для чего-то человечески необъяснимого собственный дом. 270 телеканалов взорвались по цепи и кричали о «стальном наступлении русских». Он, Угланов, поставил Кремль в такую позицию, что тот мог быть физически только обеими «за». И земля, как и прежде, подрагивала у него под ногами, и чем дальше ползла, продвигалась на правах достоверности сделка, тем слышней на весь мир становилось публичное одобрение Кремля, тем ясней, без обмана казалось, что сейчас его вызовут в Кремль, в Огарево, признав его способность договориться даже с дьяволом, проседая, подавшись под безжалостной математической правдой его сталеварной машины, — позовут не бренчанием собачьего поводка в президентской руке, а «как надо», возможно, позволительно с ним, и весомо и прямо он двинется по паркетным двуглавым орлам к президенту, чтоб услышать единственное, что тому остается: «ты все правильно сделал, живи, правь своей машиной, как раньше».
— А не думал ты, что эту сделку они могут свободно докрутить и без нас? Ты, Угланов, все им подготовил, распахал целину под посев? Или просто физически снимут нас с тобой с пробега, тормознут на маршруте, и пока мы тут будем топтаться, индус все назад отмотает? — Ермо, как и всегда, — и правильно — не верил в бесповоротное выздоровление «Русстали», в изобретенную Углановым сверхновую вакцину — не для нашей иммунной системы, обращения крови. — Я что хочу сказать, ты только пойми меня правильно… — и увидел все сразу Угланов в глазах у последнего старого друга: полыхающий, не отстающий треск валежника под сапогами, лай и хрип распаленных горячей явностью следа собак, и почуял впервые с такой осязаемой силой текущую от Ермолова, вне разумения, дрожь, просто слишком глубокую, чтобы проявиться в лице и в руках, да и даже не дрожь, а отчетливый, проникающий властно в Угланова запах — запах раненой малости, слабости и потребности жить на свободе, еще более явный, настырный оттого, что он тек от здорового, только-только вступившего в пору матерого совершенства бывалого волка. — Если мы с тобой, Тема, сейчас улетим в Люксембург, то уж лучше нам будет на какое-то время в тех краях и остаться. Если что-то у нас с «Арселором» сорвется, то тогда уж тем более. — Морщась от слабости, презрения к своей слабости, на мгновение он задохнулся и, высоко переступив порог подкатывающей к горлу тошноты, жал и жал из себя нутряное, с чем не мог уже справиться: — Ты пойми, лично я не боюсь. За себя. Но есть «не страшно», Тем, а есть… ну, в общем, жизнь твоя неповторимая. И отдавать ее я не хочу. Не хочу отдавать свое время, которое мне никто не вернет и на том свете спелой черешней не оплатит. Я хочу еще дочь выдать замуж. Хочу увидеть, как растет мой сын. Самое страшное — одна вот эта мысль: как они будут без меня. Или вернее даже: как же я без них. Буду жить где-нибудь… взаперти… и не видеть, не видеть, как они там живут. Не смогу прикоснуться, почуять тепло. Это как смерть, Углан, та смерть, которую мы, земляные, можем чувствовать, ты понял? На хрена, я надумал тут, вечная жизнь, если я никого не могу взять с собой? Ну, туда, в эту вечную жизнь, — всех своих? — Он был прав, на свой лад, и уже собирался: мародерски, грабительски двигались руки, с чуткой проворностью нашаривая что-то на столешнице, что пригодится по ту сторону, для воскрешения со своими под никогда не остывающим и никуда не прячущимся солнцем, что-то выбрасывая из карманов себе под ноги, что может выдать пачкающим звоном в рамке последнего контрольного детектора… и вдруг осекся, дрогнул под углановским, не убивавшим и не презиравшим его взглядом, сам надавил глазами на него: — Да ты пойми! Об этом просто надо думать! Да, да, соломки подстелить! Лишить этих тварей возможности однажды реально не дать нам дышать. — И напомнил, всадил, сомневаясь, что Угланова этим пробьет: — У тебя же ведь тоже есть Ленька. Подумай. Как у тебя там, кстати, с его матерью?..
2
У него с его матерью было, кстати, — никак. Только Ленька один их скреплял — навсегда. Он, Угланов, не вытерпел — так хотелось ему раздавить, никогда не включать этот голос, оскорбленно-прогорклые губы, шипение, молчание, любую, в общем, форму присутствия бывшей жены в своей жизни — и без спроса забрал Леонида к себе в первый день обрушения каникул: я такое тебе покажу, мы с тобой такие увидим места, по которым не ступала нога человека, и пилот за штурвал тебя даже возьмет, ну а маме потом позвоним, из Могутова. Это что значит «против»? Ты мужик вообще или кто?
Аллин голос настиг его в воздухе: «Где ребенок?! Ты выкрал ребенка! Что ты делаешь со мной?! За что?! Я с ума тут от страха схожу! Так не будет, ты понял?! Пока я жива! Я не дам тебе так надо мной издеваться, я живой человек! Леньку сделали не на твоем комбинате! Это я его сделала, понял?! Он тебе не игрушка с доставкой на дом: захотел — заказал, надоел — отослал, и полгода ребенок: „где папа, где папа?“. А такой у нас папа! Нет меня в твоей жизни? Рядом с сыном своим меня видеть не хочешь? А где ты в его жизни, ты, ты?! Ты же даже не папа воскресного дня. Папа раз в пятилетку, оторвешься когда от своей синергии и взрывного, блин, роста, и скажи, что не так!»