Молодой Ясперс: рождение экзистенциализма из пены психиатрии - Александр Перцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
6. Эрнст Майер
В то десятилетие, когда я намеренно ничего не публиковал (с 1923 по 1931 год), необычайно большое и непосредственное влияние на мою работу оказал мой друг Эрнст Майер (1883–1952). Эрнста и меня связывало много общего. Мы были похожи, и сходство это было многообразным и неисчерпаемым. Общность между нами существовала всю жизнь, и каждый из нас всегда был готов откликнуться на зов другого.
Мы познакомились летом 1907 года. Оба были тогда студентами — медиками. Одногодки, мы проучились одинаковое количество семестров. На меня произвело впечатление упорство, с которым Эрнст принимался за изучение даже таких вопросов, которые обычно изучают мимоходом или вообще не изучают, считая занятия ими пустой тратой времени, либо полагая, что это предмет праздного любопытства: принципы медицинского познания; философские тезисы, встреченные в книгах и лекциях; вопрос о том, что такое дружба и что такое женщины; личные качества наших преподавателей; коллизии повседневной жизни. Непосредственно учебой он занимался не так интенсивно, если судить по количеству изучаемого материала, но мог осмыслить любой вопрос детально и глубоко.
Эрнст постоянно искал существенное, а также выяснял методы постановки вопросов и методы исследования. Долго и обстоятельно штудировать книгу было не в его обычае. Он, словно ясновидящий, сразу находил самые важные места. С таким студентом жизнь меня еще не сводила. Никаких высокопарных речей с претензией на сострадание, столь разнообразных тогда. Вместо этого — спокойное, рассудительное исследование, шаг за шагом, вопрос за вопросом, основательное продумывание позиции. Все это говорило о серьезном отношении к делу и производило на меня сильное впечатление.
«Мы говорим обо всем, только не о медицине», — написал я родителям о своем новом друге вскоре после нашей встречи.
По натуре я — человек сдержанный. Я всегда трудно сходился с людьми. Со школьных лет я страдал от одиночества, хотя у меня было немало знакомых. Проявлял я поначалу сдержанность и по отношению к Эрнсту Майеру, пытаясь ограничить тематику разговоров с ним только происходившим на лекциях по медицине. Но это мне не удалось. Эрнст повел себя со мной весьма свободно, что было достаточно смело с его стороны — ведь я мог неправильно понять это, если бы придавал большое значение условностям. Когда я вошел в анатомический театр, он встретил меня возгласом: «О, первый студент из Германии, которого я вижу!». Ему показалось, что этого вполне достаточно, чтобы познакомиться и сблизиться со мной. Меня тронула его нескрываемая симпатия ко мне и понимание тех путей, которыми я шел. Мне еще не доводилось встречать человека, который бы так глубоко понимал меня, одобрял и принимал все мое существо и все мои возможности. Моя сдержанность растаяла, так что я не ощутил никакого перелома и не впал в сентиментальность. Я с удивлением и счастьем откликнулся на его симпатию.
Он никоим образом не относился ко мне восторженно — скорее, резко критиковал. Так, однажды он следующим образом высказался по поводу моей тогдашней манеры быстро выносить суждения, легко отбрасывать то и это, утверждать, ничего не обосновывая: «Как вы можете так запросто относиться с презрением к чему‑то, если видите, как оно для меня важно?».
Такую отповедь он дал мне, когда я разнес в пух и прах книгу Риккерта, которую он как раз изучал в то время, — разнес, не обратив внимания на то, чем именно она его заинтересовала. Мы могли бурно полемизировать с ним, но вот что странно: я при этом не чувствовал нападок на себя. Наоборот, казалось, он заставляет меня вспомнить о моей собственной сущности.
В конце лета 1907 года мы расстались. Правда, благодаря ему я еще успел познакомиться 14 июля с его сестрой, моей будущей супругой. Эрнст продолжил свою учебу в другом университете. Больше мы никогда не жили в одном городе. Виделись, навещая друг друга, часто проводили вместе дни, порой — недели, и всегда сохранялось то взаимопонимание, которое ничем нельзя было поколебать, даже если порой и выявлялись значительные различия в понимании важнейших вопросов. Мы, без сомнения, были способны спокойно перенести такое.
Разговоры наши, начинаясь с обсуждения каких‑то конкретных тем, могли надолго — на несколько дней — перейти в интеллектуальную дискуссию, в которой он упорно отстаивал свою позицию, желая добиться моего понимания. Никогда еще в дружбе с мужчиной я не чувствовал такой заботы о себе. Он все время беспокоился, как бы я не оказался во власти заблуждения, как бы я не допустил ошибочного высказывания, как бы не проглядел проявлений истинно человечного.
Чудесны были и другие беседы — те, которые начинались, когда понимание между нами уже было достигнуто. В этих беседах часто случались паузы, а после них вдруг высказывались поразительно ясные суждения. Многие из таких высказываний Эрнста Майера перекочевали в мою «Философию»: «Я не сам себя создал», «А если мне будет недоставать самого себя?»
В 1910 году Эрнст поселился в Берлине, где занялся врачебной практикой, и оставался там вплоть до 1938 года, когда ему пришлось бежать. Врачом он был весьма необычным. Попытаюсь описать, каким.
Эрнсту выпала нелегкая жизнь. Его наследственность была отягощена психически, а потому он с молодых лет страдал депрессиями. Но сила духа позволяла ему противостоять болезни, и она отступала. Мне казалось, что именно этот глубокий душевный недуг развил в нем удивительную человечность. Его окружала какая‑то аура разума, но было в этом разуме нечто большее, чем просто разум — не враждебное, не демоническое по сути своей, а какое‑то бесконечно светлое и проясняющее его становление во всей подлинности.
В социальном отношении у него нигде не было твердой опоры. Скорее, его отовсюду вытесняли — открыто или втихомолку. И в распадающемся, полном насилия обществе он сделался просто Человеком, Человеком — как он есть. Строгие правила этикета, необходимость держать дистанцию, чтобы не уронить собственного достоинства, подобающая мужчине гордость — все это для него были только роли, которые он играл там, где представлялось необходимым, но решающего значения они для него не имели. Он мог тут же уступить, совершенно обезоруживая своей человечностью, и этим пробудить человечность в других. Как ни велика в нем была жизненная сила, она никак не становилась для него оправданием грубости, стремления расталкивать локтями других, лишь бы захватить место под солнцем.
Невозможно описать, как разом исчезали все его душевные метания и треволнения, когда он обретал какой‑то высший покой. Такое случалось, когда он сознавал, что находится на верном пути, и когда он помогал больным. Подобное отношение к людям предопределило его выбор профессии. Он просто не мог не вмешаться там, где видел боль и страдания, даже если его и не просили о помощи. Он принимал столь живое участие в ком‑либо, будто речь шла о его собственной судьбе. Он постигал разумом и добротой всю жизнь больного. Если в обычных ситуациях он встречал сопротивление больного, то ограничивался рутинной врачебной помощью. Но если человек изливал ему свою душу, он помогал ему не только как врач — он делал для него много больше. Он никогда не разыгрывал из себя спасителя. Он не собирался творить чудеса. Он старался пробудить силы самого больного. Больной чувствовал, что от него требуется опереться на собственный разум. Помогать Эрнст хотел при всех обстоятельствах. Он не желал признавать, что бывают такие ситуации, в которых бессмысленно что‑то делать, потому что не осталось никаких шансов. Облегчать страдания, оказывать помощь и не открывать больному тайны — до самого конца! Ни один больной не должен чувствовать себя покинутым. Он часто цитировал слова: «И у врат могилы он взращивал древо надежды!».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});