Молодой Ясперс: рождение экзистенциализма из пены психиатрии - Александр Перцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То, что духовной свободе университета уже грозит серьезнейшая опасность, я понял еще в 1924 году, благодаря событию, которое держало университет в возбуждении несколько лет. Приват — доцент, преподававший статистику, Гумбель, научные работы которого снискали признание, выступил в роли страстного политического публициста. Его брошюры в кроваво — красных обложках разоблачали попытки тайно создавать рейхсвер — он как в воду глядел, предвидя последствия. В брошюрах он выступал против происходившего тогда возрождения вооруженных сил Германии, а в публичных речах отстаивал пацифистские идеи. Однажды Гумбель употребил такое выражение: «…Эти воины, которые — я не хочу сказать — пали за бесчестное и бесславное дело, но погибли ужасной смертью». Уже давно пробудившийся гнев националистически настроенных профессоров разом обрушился на эту фразу: Гумбель‑де посягнул на честь и славу павших немецких воинов, и стерпеть этого нельзя; он — позор для университета, его надо лишить права преподавать! Были приняты дисциплинарные меры с целью отстранить его от преподавания. Я был членом комиссии по расследованию данного дела, состоявшей из трех человек: один был юристом, другой представлял непрофессорские круги философского факультета, я же был представителем профессуры. Решение по делу должен был вынести факультет на основе заключения нашей комиссии, а для вступления его в силу требовалось утверждение этого решения министерством.
С первого же момента мне стало ясно: речь идет о свободе преподавания и учебы. Ведь она будет в корне уничтожена, если кто‑то получит право контролировать убеждения преподавателей. Я с давних пор изучал историю нашего университета и знал университетскую конституцию 1803 года, составленную в духе наших классических времен. Тогда еще понимали, что такое университет и какие опасности ему угрожают. Там был пункт, уже опущенный в новых конституциях XIX века: права преподавания можно лишить только из‑за деяний, которые признавал преступлением суд в соответствии с уголовным кодексом. Это означало, что нельзя было лишить права преподавания ни за мировоззрение, ни за допущенную бестактность, ни даже за политические убеждения.
На эти реальные предпосылки нашей свободы я тотчас же указал комиссии. Если сегодня можно будет уволить преподавателя за политические, пацифистские убеждения, за то, что он разоблачил нарушение государственного договора (пусть даже это нарушение было направлено против версальского диктата), уволить под тем предлогом, что он посягнул на честь павших воинов, то завтра можно будет уволить кого‑то за атеизм, а послезавтра — за несогласие с господствующим в государстве режимом. Однако старый пункт в университетской конституции уже утратил свою силу.
Обвинение звучало так: слова Гумбеля оскорбили честь немецкого народа, а в особенности — участников войны. При этом обвинители кичились своим демократизмом. Не принимая этого тезиса, я не стал оспаривать его, но выдвинул требование, чтобы факт оскорбления был подтвержден свидетельскими показаниями. Я сказал, что те, кто слушал речь Гумбеля, — все без исключения были участниками войны, — могут стать законными свидетелями. В результате мы опросили множество людей. На удивление, выяснилось, что почти никто из них вовсе не почувствовал себя оскорбленным — напротив, почти все были согласны с Гумбелем.
Результатом расследования стало написанное всеми тремя членами комиссии заключение, в котором вносилось предложение — не лишать Гумбеля права преподавания. Но еще до того, как это заключение попало на факультет, о нем стало известно в профессорских кругах. Поднялась целая буря негодования, к члену комиссии — юристу — рано утром (еще не было и восьми) явился один из теологов, чтобы сообщить об этом и добавить несколько собственных энергичных выражений.
Члены комиссии стали просить меня согласиться на то, чтобы наши подписи под заключением были аннулированы и чтобы было написано новое. Я заявил, что аннулировать свою подпись не соглашусь. Однако старое заключение можно послать на факультет как мое, а им двоим составить свое, отдельное. Так и было сделано.
В итоге четырехчасового заседания факультет единогласно отверг мое предложение — Гумбель был лишен права преподавать. Это решение подлежало утверждению министерством. В соответствии со сложившимися традициями факультет предложил мне послать свое отдельное заключение и выражение несогласия с решением факультета в правительство. Я отказался это сделать. Я сказал, что правительство социалистов, которое нам всем известно по его заявлениям и действиям, и без того отменит решение факультета, но — по политическим причинам, потому что Гумбель идейно близок социалистам, а отнюдь не потому, что проявит заботу о свободе преподавания и учебы в университете. Для меня же суть дела заключается не в Гумбеле, а именно в этой свободе. И если весь факультет не видит, что сам создает угрозу для этой свободы, то отмена его решения правительством дела не спасет.
Вернувшись с этого заседания домой, я сказал жене, не удержавшись от слез, в отчаянии: «Со свободой университета покончено. Никто больше не знает, что это такое. Я отказываюсь бороться и занимаюсь отныне только философией». Она ответила обеспокоенно и требовательно: «Как так? Ведь не сможешь же ты жить с подрезанными крыльями!».
Не стану подробно рассказывать, что произошло в последующие годы. Гумбель остался доцентом, продолжал допускать провокационные высказывания. Уже на следующий год факультет опять решал тот же вопрос. Благодаря запутанной ситуации и блестящей речи декана Людвига Куртиуса о свободе преподавания и учебы факультет принял на этот раз противоположное решение — оставить Гумбеля в должности. Но на факультете отнюдь не поблагодарили декана за то, что он подвел к верному решению. Некоторые коллеги почувствовали себя одураченными. Происходило какое‑то странное брожение умов. И еще раз, спустя несколько лет, создавалась дисциплинарная комиссия, но я в ней уже не принимал участия. Тогда в университетской среде стали проявляться те мотивы и то нежелание мыслить, которые — незаметно и против чьей‑либо воли — привели вскоре к власти национал — социализм, а уж он, разом прекратив все мелкие стычки, одним ударом ликвидировал университет как реальное проявление свободного духа.
Идея университета жива главным образом в студентах и в профессорах, и лишь во вторую очередь — в каких‑то институциональных формах. Если жизнь ее затухает, то никакие институциональные формы не спасут. Пробуждается же она к жизни только в результате личного общения, от человека — к человеку, а также благодаря новым произведениям, которые отвечают ситуации и подвигают к самосознанию и к лучшим поступкам. Студент ищет идею, готов ее воспринять и бывает поистине растерян, когда не обретает ее в общении с профессорами. Тогда он вынужден реализовать ее сам.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});