Диспансер: Страсти и покаяния главного врача - Эмиль Айзенштрак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Скажите, а в качестве кого вы сейчас выступаете, как главный врач диспансера или как представитель горздравотдела?
— А в каком качестве я вам нужен, в таком и выступаю, будьте любезны.
— Значит, Вы — хамелеон? — осведомился отставник, и в трубку было слышно, как одобрительно хохотнули соседствующие писцы.
—Да хамелеон — ребенок рядом со мной, — сказал я, — просто младенец он!
— Вот как!
— Именно, именно, не сомневайтесь, ни на секунду не сомневайтесь, — верещал я в трубку. — Подумаешь хамелеон: сколько раз он шкуру свою или окраску меняет — ну, два, ну, три раза в сутки…
— А Вы?
— Я? Сто раз на день! Триста! Пятьсот, тысячу, вообще, сколько понадобится! И впредь…
— Значит, вы хуже рядового хамелеона в тысячу раз…
— А вы меня с ним не сравнивайте, я не хамелеон, я — другой.
— Какой, какой?
— Я, понимаете, не Байрон, я, видите ли, другой, еще неведомый…
— Так чем же Вы отличаетесь от хамелеона?
— Я же вам сказал — количеством.
— Ну и что?
— А количество переходит в качество. Здесь качество другое, понимаете?
Не знаю — он понял или нет, но ведь и я задумался потом. Хамелеон ординарный чем плох? Острыми зубами, страшными когтями природа его обделила, и чужая кровь по морде его не течет. Быстро удирать не умеет, у него и ног таких нету. Да ему только шкуру менять по местности. Лев на жертву кидается, на куски ее, и — благородный… Но почему невинную рвет? — так, скажут, выхода у него нет, пропитаться он должен. А у хамелеона выход какой? И то сказать: шкуру сменить — не душу терять. А душа его глубже, за жир и за мышцы нырнет, под ложечкой схоронится, отсидится, перезимует.
А я переключаюсь на ходу. Я бегу, бегу, скороговоркой: бегу, бегу, бегу, бегу.
Кадр: Геночка-пропойца, его каморка, он сантехник и автоклавирует. Сейчас — на полу: лежит, храпит, хрипит, и лужа бензина под ним, ногой бутылку перевернул. Бензин откуда?
— Сестра-хозяйка попросила свинячую ногу обсмолить, из дома ее приволокла. Дура старая, окаянная: бензин пьяницам!
Я Геночку — ногой в бок резко, он просыпается, лыка не вяжет. Пары бензина, вонь острая. Лужу затереть? Стоп! Еще бутылка, быстро ее отсюда. Туда — сюда, возвращаюсь.
Геночка в луже, но уже не лежит, а сидит, качается и… Прикуривает!!!
А еще электроплитку включил! Спираль красная! Искорки бегают!
И… еще одна бутыль с бензином целая, не заметил я! Рядом стоит. Ы-Ы-ЫХ! Руки мои — стальные, чудовища, они сами… ЫХ! ЫХ! Многоточие… (Само цензура!)
Мы с Геночкой уже на лестнице. Я в перевязочную его тащу, он идет хорошо, почти добровольно, и ботинки снимает сам, а на стол не хочет ложиться.
ЫХ! Он уже на столе. Я ему зонд резиновый через нос в желудок, он кашляет, плюет, из пасти его брызги, зловоние, но не обычное, а с выкрутасом каким-то. Ах, не вино он жрал и не водку, но мудреное что-то.
Наш учитель физкультуры
Выпил малость денатуры,
И поехал на Кавказ,
Узнавать, который час.
Еще ему нашатырь — двадцать капель на воде. Так. Трезвеет.
Теперь — ногой его в зад, и башкой он вперед на улицу. А двери на замок. Задыхаюсь я, не по возрасту мне, сердце стучит, перестукивает. Назад иду, улыбаюсь-усмехаюсь, однако сторонних своих наблюдателей-критиков изнутри слышу: знакомо оно, законно.
— Зачем алкоголиков держишь?
— Гнать их отсюда!
— Принципиально!
— Алкашей в больнице развел! Позор!!!
И ладошкой праведно воздух рубят, и бровку наверх изломом ведут. А я им изжогой из нутра своего:
— Идите вы… идите… Мне алкашей трогать нельзя.
— Это почему? Этта зачем?
— Ых, вы, блаженные… Да мне их заменить некем, у них ставка семьдесят два с полтиной — полторы ставки — сто пять. А им нужно в резиновых сапогах в люк нырять, в дерьмо живое — канализацию чистить руками это.
— А второй, электрик-сантехник Вася, по прозвищу Народная мудрость, где он?
— В психиатричке: алкогольный делирий у него.
— Двести десять эти двое получают. Одного трезвого бы за такую сумму.
— Так я бы и рад, но три ставки одному нельзя: ревизор сожрет!
— А за меньше?
— За меньше трезвый в дерьмо не прыгает.
— Но алкаш — это пожар, это же взрыв, это серьезно!
— И дерьмо — серьезно… И ревизор…
Перестуком, быстро, скороговорочкой:
Алкаш, дерьмо, ревизор…
Алкаш, дерьмо, ревизор…
Новым ритмом стучат виски, не вырваться мне — порочный круг. Или это классический треугольник? — Алкаш, Дерьмо, Ревизор.
Стоп! Смена караула: художники пришли — меценаты, авторские полотна, улыбки, дарить будут. Интеллигенты высоколобые.
— Здравствуйте!
— Здравствуйте.
А у меня руки Геночкой пахнут. Сейчас отмою вот… Так, садитесь. Какие же вы, право, молодцы!
Пейзажи, натюрморты, масло, акварель, жанр, графика. Взлеты глубины, проникновения. Традиции, авангард — богатство, право. И маленький же, черт возьми, город, а свистни только — и таланты заявятся, с улицы набегут. Так ведь тем и спасаемся, и разговор на какой волне: передвижники, импрессионисты, пленэр, перспектива. Потом развесили всю красоту в ряд, и улыбнулась эта стена, и санитарочки охнули. А мы свое: Маковский, Серов, Ренуар, Ван Гог. От Геночки, значит, и до Ван Гога включительно — это мои фланги. Что же в середине?
— А гражданин Ерш по письму вот пришел, извольте его.
Этот Ерш предполагает лечить рак не «ножиком, а травами». Он письмо написал в Министерство. Буквы неровные, склеротичные, а мысли туманные и параноидный пафос, конечно. Ладно. Ты параноик — я параноик, садись, пожалуйста, напротив, уважаемый Ерш, только не рассердись. Только бы ты не обиделся, не написал бы снова! Я говорю:
— Мы с вами это понимаем…
Есть такой ход как бы доверительный: «мы с вами». Тонко, и разом предполагается некая общность, которая сама собой уже разумеется, еще душевно и запанибрата чуток.
— Нас с вами не поймут… А вот мы с вами так не поступим… Таких дураков, как мы с вами, работа любит…
Далеко можно скакать на этом коне и без лишних забот-хлопот — экономично.
Закончили мы с Ершом, и отшился он, а я дальше по всей клавиатуре: до — ре — ми — фа — соль…
Что там следующее?
Консилиум: назад мне из параноиков в человеки! И настроение уже бодрое, и губы сами что-то мурлыкают.
Вдруг черная тень промелькнула — Басов: он заворгметодотделом краевого диспансера, которого не существует. Он неуязвим. Оргметодист на уровне Абсолюта. Его нет, чтоб его достать, и Он есть, чтоб тебя ужалить. Такая вот у него странная синекура в недрах одной странноприемной конторы, где тоже стонут, изнемогают, отбиваются от его анонимок и жалоб. А родился он не как все люди, а где-то вылез между пальцами давно немытой ноги: сгусток пота, отвердевший до сыра.
Мимо, мимо него, и нос в сторону — на свежий воздух, на улицу! Впрочем, идти мне совсем недалеко: Больничный переулок, гражданка Шопина. Запах в прихожей — мочевина с борщом и потом.
В общем, планы по запахам я уже сегодня выполнил. Дикий развал в комнате, скелеты бывших вещей. Юный дегенерат — сын — что-то кричит, возбужден, мечется. У него «шишечка на спине». Об этой шишечке его мама написала в редакцию журнала «Здоровье». Оттуда- в Министерство, оттуда — в облздрав, оттуда — в горздрав (резолюции, завитушки). Оттуда — ко мне, и вот я здесь. «Шишечку» сына мне, однако, не показали. Мать говорит:
— Хочу, чтобы проконсультировали в Ленинграде.
Их здесь трое: бабушка, дочь и внук-дегенерат. Впрочем, и мама внушает подозрение.
— Нет, нет, — она говорит, — не потому, что я вам не доверяю. Но Ленинград, Ленинград обязательно. Или Москва…
— А почему?
— По личным причинам, есть мотивы… — и глаз косит интимно куда-то в угол на серую паутину.
— А где Вы работаете?
— Да нигде мы не работаем, — неожиданно взрывается бабка. — Вы что — не видите — все продаем, распродаем, жить же нечем! Молодой человек, а вы не купите фикус?
— Так. Теперь ясно. Всем — до свидания.
Выхожу из дома. Как же отразить все это в докладной — официальным языком и безо всякой лирики?
В стационаре, однако, ждут меня радости. Больная Кривцова уже не умирает, наоборот, поправляется, в постели сидит, ноги свесила, улыбается. Температура нормальная. У нее после операции начался перитонит. Зловонный гной через трубочку валил из живота наружу, нос уже заострился, дыхание стало частым, поверхностным, глаза стали мутные, стеклянные. Мы гной отсасывали и внутрилимфатически громадные дозы антибиотиков ей. Из перитонита вытащили! Мы смеемся, и она смеется. И сестры гордятся нами.
А у санитарок свои горести, они кучей собрались, гутарят что-то, обсуждают. История жутковатая получилась. Умирал молодой сантехник Сережа Петров. Он, бедняга, лежал в маленькой палате с другими обреченными, которые еще ходили на своих ногах и ухаживали за ним, и все было мирно и тихо, но Сережа вдруг выздоровел (ошибка вышла — туберкулез, а не рак!), и дикая злобная реакция — зависть со стороны окружающих. Осатаневший Сережин сосед ударил утюгом санитарку Надьку Братухину и убежал в ночь, в Киев, умирать на вокзале… Санитарка матерится, божится, слезы текут. Мне успокоить ее душевно — и в область: Юрий Сергеевич ожидает. Тридцать километров по шоссе — духом единым. И к парадному крыльцу сходу швартуемся, и мимо фресок наружных вовнутрь бегом: фойе, коридор, секретарь — приехали!