Новый Мир ( № 5 2012) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Примитивистские на первый взгляд тексты Кучерявкина сложносуставчаты и в какой-то момент выруливают в едва ли не абстрактную символику («…Пустая улица трясется к морю / И вязнет в тонкорылых тупиках. / Плывет решетка, а за нею над станком / Кто там поблескивает тусклою деталью / И сон, как масло, льет из памяти хрустальной?»), но каким-то удивительным образом за счет этой самой абстрактной символики расширяются и как бы открываются читателю.
М и х а и л Л а п т е в. Тяжелая слепая птица. М., «Крымский клуб», 2012, 80 стр. («Зоософия»).
Одна из самых долгожданных публикаций текущего литературного года: сборник рано умершего поэта (1960 — 1994), в архиве которого остались, как сказано в предварении к изданию, «многие тысячи стихотворений» (единственная прижизненная книга вышла в издательстве Руслана Элинина за несколько месяцев до смерти Лаптева). «Тяжелая слепая птица», открывающая серию «Зоософия», представляет собой своего рода сверхизбранное — как опять же гласит предварение — «с явственной метареалистической компонентой». Книга (составитель Игорь Сид) получилась цельной и мощной и — в соответствии с названием серии — насыщенной «зоософическими» образами. «Метареализм» — термин расплывчатый, я бы сказала, что Лаптев придерживается постакмеистической «тарковской» линии, при этом непременная для постакмеиста вещественность стиховой материи достигает у него предельно мыслимого сгущения. Пантеистические метафоры макро- и микромира если и не примиряют с неизбежностью и безнадежностью, то по крайней мере «катарсизируют» трагизм бытия, и потому книга Лаптева читается как бы с расширенной грудной клеткой («Кто этого жучка назвал коровкой Божьей? / Коровка! Боже мой — калика перехожий! / Безногий путничек на костыле. / Неспешно до стола, неспешно до дивана, / неспешно до Петра, неспешно до Ивана / по русской по кровавой по земле…»; «Тяжелая слепая птица / назад в язычество летит, / и мир асфальтовый ей снится, / и Гегель, набранный в петит. <…> Она летит над лесом топким / воспоминания и сна, / летит из черепной коробки / осиротелого пшена…»). Цитировать можно сколько угодно — почти каждое стихотворение книги антологично.
Стихотворные сюжеты Лаптева перемещаются и мерцают, то и дело обрушиваясь в доисторическую бесформенную — порой даже дословесную, дочеловеческую — мглу, в мандельштамовские природные разломы («Хрустальный холод ноября хромает по России, / и снег похож на танк — вот-вот он плюнет смертью в нас. / Как великаны без голов, встают утра немые, / и солнце в небе — Божий глаз, кровавый Божий глаз. <…> И жадность каменного дня в глаза мне страшно глянет / пустыми белыми глазницами крота. / И искривленный рот Пространства больше не обманет / глухая, мощная, святая пустота»).
Если искать какие-то созвучия среди современников, то, конечно, — Иван Жданов.
На обложке — выразительная керамическая маска работы Рафаэля Левчина «Morpheus-X». Да, и еще — в Живом Журнале есть блог mihail_laptev , где выкладываются стихи поэта, его уже шесть лет ведет критик, прозаик и историк литературы Андрей Урицкий.
Н а у м В а й м а н. Щель обетованная. М., «Новое литературное обозрение», 2012, 670 стр.
Жанр обозначен уже в выходных данных: роман, второй том «Ханаанских хроник». Все же 670-страничный текст израильского писателя представляет собой не столько роман, сколько романным образом организованные дневниковые зарисовки (или их имитацию). Этот нон-фикшн или как бы нон-фикшн для человека, постороннего израильской богемной тусовке и ее российскому зеркальному отражению, привлекателен своей экзотикой, а для человека нестороннего — именами и топографией. Что-то происходит там, что-то тут, все перепутано и взаимосвязано, всем не хватает славы, денег, любви, все ревниво и пристрастно следят за чужими успехами и т. п. Литературный мир тесен: открыв наугад, я нашла знакомые имена почти сразу («Рита Бальмина, дама за сорок в длинном желтом платье с какими-то черными лилиями и в черных плотных чулках, прочитала венок сонетов, несуразный, но энергичный, с напором, в первом сонете была рифма „де Сад” и „в зад”»). Лично мне рифма «де Сад» и «не в зад» кажется более адекватной, более фонетически организованной, что ли, но все ж, по-моему, Рита Бальмина, начинавшая со своими провокационными текстами еще в начале 80-х и таким образом до какой-то степени бывшая предшественницей Веры Павловой, не сводится к карикатуре, к скетчу.
А потому, как всегда в случае материалов такого рода, мы упираемся в вечную этическую/эстетическую проблему. Понятно, что читать их тем интересней, чем выше степень вовлеченности читателя. Однако в силу чисто психологических причин читать о том, какие все добрые, хорошие и талантливые, иными словами — апологетику, скучновато. Читатель предпочитает, чтобы зарисовки и мемуарии держались на изрядном заряде желчи, — причем, в силу элементарной этики, автор и себя обязан не щадить, чтобы не выглядеть как человек в белом из известного анекдота. Здесь с этим вроде бы все в порядке (вот и в аннотации говорится — «порой ядовитое и неизменно кровоточащее»), но замечу, что проблема универсальна, — весьма болезненна для всех авторов, живописующих узнаваемые фигуры в узнаваемых ситуациях, и, возможно, вообще неразрешима. На самом деле такие тексты, в сущности, больше говорят об авторе, чем о других фигурантах, — а каков он, тот, кто рассказывает о других? Ярок, талантлив, щедр? Напротив, неудачлив, бесталанен? Почему он рассказывает о таком-то и таком-то именно так? Именно в таком тоне? Восхищается? Завидует? Почему он вообще посвятил несколько сот страниц описанию своей жизни и всех, кто с ней так или иначе соприкоснулся?
Так что здесь раздолье для всякого рода мисс Марпл — тайных человековедов, интерпретаторов-конспирологов, которых в окололитературном мире не так уж мало. К тому же диаспора (или провинция, что, в общем-то, одно и то же) в силу своей смещенной оптики — когда не слишком значительные для, скажем так, культурной метрополии фигуры и события вдруг выдвигаются на первое место, а явления действительно значимые в силу удаленности автора от места события, отодвигаются на периферию, — место воистину шекспировских страстей.
В любом случае такая беллетризованная документалистика не только факт литературы, но и человеческий документ (хотя бы там, где касается непосредственно автора, — не только благодаря тому, что мы вычитаем из собственно текста, но и тому, что остается между строчками), и портрет времени (а заодно и места: топография, фактура богата и хороша). Да, забыла сказать, все кончается в нулевом году… Как если бы время кончилось вообще.
На самом деле этот проект углубленной поэтапной автобиографии в режиме реального времени надо было бы продолжать; и продолжать, если так можно выразиться, до упора — тогда на первый план выступит некая художественная сверхзадача, которая пока лишь просматривается в замысле автора.
М е ж д у м о л о т о м и н а к о в а л ь н е й. С о ю з с о в е т с к и х п и с а т е л е й С С С Р. Документы и комментарии. Том 1. 1925 — июнь 1941 гг., руководитель коллектива Т. М. Горяева, составители: З. К. Водопьянова (ответственный составитель), В. Домрачева, Л. М. Бабаева. М., РОССПЭН, Фонд «Президентский центр Б. Н. Ельцина», 2011, 1023 стр. («История сталинизма. Документы»).
Исторический документ, вернее, собрание исторических документов, настолько обширное (не только протоколы комиссий, союзов, стенограммы съездов, летучек и т. п., но частные письма, выдержки из мемуаров и т. п.) уникальное пособие для историков литературы — и не только; уникальный архив, который сослужит службу не одному поколению исследователей. Речь, однако, не об этом, хотя коллективу, собравшему и обработавшему такую махину, можно только поклониться. Речь о том, что эти сухие и бесстрастные протоколы — печальная (боюсь, универсальная, хотя и на уникальном материале) история того, как при некоторой, не очень даже ловкой манипуляции люди — умные и талантливые, а иногда даже и хорошие — сами, своими руками (даже, возможно, из лучших побуждений) куют себе цепи, сами, своими руками поддерживают однажды запущенный механизм истребления и самоистребления. Страшная и горькая летопись падения и обнищания духа. Ситуация, когда естественное соперничество, естественная жажда славы и комфорта накладываются на не менее природную тягу к разрушению и саморазрушению (плюс висящий над всеми дамоклов меч государственного террора) и вкупе порождают чудовищные, казалось бы невозможные для «носителей культуры» поступки и реакции. Вот, например, коль скоро мы читаем это на страницах «Нового мира», выдержки из протокола стенограммы вечера журнала «Новый мир», посвященного творчеству П. Васильева (3 апреля, 1933).