Царский угодник - Валерий Дмитриевич Поволяев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как-то вечером к Распутину зашел Симанович – рыжий, кудрявый, веселый, никогда не унывающий секретарь, который, в общем-то, был уже не только секретарем, а и представителем некоего подполья, которое, как потом выяснилось, пыталось через «старца» руководить Россией, ставить своих людей на освобождающиеся государственные посты, а там, где они не освобождались – способствовать этому. Симанович вел все денежные дела Распутина, платил за него по счетам. Распутин теперь на жизнь в квартире на Гороховой улице не тратил ни копейки, ни семишника.
«Старец» сидел за столом и писал «сонные» записки.
Раз писал «сонные» – значит, сегодня никуда не собирался: поужинает дома, выпьет перед сном бутылку мадеры и завалится спать. У Распутина была слабость – «старец» писал особые, как он считал, послания и перед сном клал их себе под подушку, полагая, что желания, которые он карандашом, вкривь-вкось рисуя уродливые буквы, излагал на четвертушках бумаги, обязательно исполнятся – побывав в его сне, они получат благословение, а потом воплотятся в жизнь.
Конечно, это было наивно. Симанович только улыбался, глядя на Распутина, он не верил в чудотворное действие «сонных» записок, но Распутину об этом никогда не говорил – боялся обидеть или – того хуже – разозлить. Распутин умел злиться, умел обижаться и обид не прощал.
– Чего тебе, Арон? – не отрываясь от стола, спросил Распутин.
Он мучился, склоняясь над очередной «сонной» запиской, по лбу его тек пот, щеки были мокрыми. Распутин, склонив голову набок и высунув язык, словно гимназист, только что приступивший к учебе, корпел над листком бумаги. Карандаши он предпочитал держать у себя на столе короткие, не карандаши, а огрызки, самые разные – от химического фиолетового до толстого красного, делового, какими министры ставят визы на важных бумагах.
Как-то он рассказал Симановичу, что раньше, когда еще не умел писать, изобрел специальный метод, с помощью которого закладывал свои пожелания в сон. Брал палку, делал на ней надрез. Надрез побольше означал желание побольше, посерьезнее, надрез поменьше – и желание, значит, соответственное, на ночь совал эти деревянные черенки в постель, но потом генеральша Лохтина и старуха Головина обучили его грамоте, и Распутин стал пользоваться четвертушками бумаги.
– Арон, ты чего там сопишь, ничего не говоришь? – снова спросил Распутин. От стола он по-прежнему не отрывался. – Вот видишь, – «старец» ткнул пальцем в бумагу, лежавшую перед ним, стер со лба пот, – ради Ани стараюсь.
– Вырубовой, что ль?
– Ну!
– Она достойна этого, – сказал Симанович.
– Хочу, чтоб она побыстрее поднялась на ноги, хватит ей на больничной койке валяться. А ты, Арон, с чем заявился?
– К вам гости пришли, Григорий Ефимович!
– Кто?
– Поручик Батищев с супругой.
– Кто-кто?
– Офицер. Батищев его фамилия. А с ним – жена.
– Не помню такого.
– Жена, между прочим, выдающаяся женщина, – подчеркнул Симанович, – редкостной красоты.
– Да-а? – Распутин наконец оторвался от стола, обернулся. Лицо у него было усталым, в подглазьях возникли морщины, взгляд сделался угасшим. Но в следующий миг лицо Распутина разгладилось, посветлело – на красивых женщин он всегда реагировал, «западал» что называется, улыбнулся неожиданно радостно: – Красивая, говоришь?
– Очень красивая.
– Ладно. Скажи, пусть подождут малость. Сейчас закончу работу и выйду.
У Распутина была одна хорошая черта – он не любил оставлять работу недоделанной, на середине, всегда старался довести ее до конца и очень нервничал, начинал суетиться, если его вдруг отрывали от занятия.
Минут через десять он, одетый в новую, желткового цвета рубаху, в мягких сапогах с тонкой подошвой – специально для дома сшиты, но на людях Распутин появлялся в этих сапогах редко, выходил к собравшимся в галошах либо вообще босиком, – появился в прихожей. Всплеснул обрадованно руками, разглядев в электрическом сумраке офицера с дамой, встреченных несколько недель назад в магазине старых вин.
– Ба-ба-ба! – по-ребячьи звонко, оживленно воскликнул он. – Вот неожиданность какая приятная, а! Вам помогли раздеться? – наклонил он голову в сторону Ольги Николаевны. – Все ли в порядке?
– Благодарю вас, со мною все в порядке. – Та ответно наклонила голову, глянула на «старца» с интересом: дома Распутин был совсем иным, чем там, среди людей, в магазине. Здесь он был проще, мягче, приземленнее, что ли.
Слухи по Петрограду ходили о Распутине всякие – часть из них была хорошей, часть плохой, и до Ольги Николаевны с мужем доносилось всякое – Распутин, дескать, такой, Распутин этакий, но они ко всем слухам относились спокойно: для того чтобы во что-то поверить, надо увидеть это своими глазами, надо познать, самим пощупать руками… Во всех иных случаях слухи – это обычная сплетня.
Поручик Батищев, который встречался с Распутиным у Лебедевой на скучном обеде, а также в загородном домике Вырубовой, однажды повидался с ним в иной обстановке, он оказался с Распутиным за одним столом в «Вилле Роде» – богатом загородном ресторане, где «старец» имел свой персональный кабинет, часто являлся в ночи, с большими компаниями, громкоголосый, улыбающийся, с карманами, набитыми всякой всячиной, как он говорил, «подарками для цыган». Часто с Распутиным приезжал кто-нибудь из больших чинов – министры, товарищи министров; определяясь в кабинете, Распутин громко хлопал в ладони, кричал зычно: «Эй, ваньки!» И в кабинет влетало несколько вышколенных, ловких официантов, склоняли напомаженные головы и полупоклоне:
– Слушаем, Григорий Ефимович!
– Не Григорий Ефимович, а батюшка, отец родной… Сколько вам говорить, – иногда, куражась и чувствуя прилив вдохновения, говорил Распутин, – не чиновник я, чтоб меня так… Учу, учу вас, дураков…
– Слушаем тебя, отец родной.
Распутин брал в руки толстую кожаную книгу – ресторанное меню, проводил пальцем по коже сверху вниз:
– Все по полному списку… И на всех!
Дальше Распутин звал к себе цыганский хор – он очень любил цыган, любил песни, от которых пахло костром, степью, конями, воровством, любовными утехами, ночью, яркими звездами, знающими так много тайн, при виде цыган Распутин оживлялся, сажал себе на колени цыганок, радовался, когда они тащили у него из кармана гостинцы, потом стремительно вскакивал из-за стола и пускался в пляс.
На одном из таких лихих кутежей и присутствовал поручик Батищев (чопорный стол Лебедевой со старыми фарфоровыми тарелками и дорогим, хорошо начищенным серебром запомнился Батищеву не меньше).
А вот Распутин этого не помнил, морщил лоб, мял пальцами виски – лицо Батищева было знакомо, а вот где он раньше, еще до отдела старых вин, видел его, вспомнить не мог и, так и не вспомнив, махнул рукой: а чего, собственно, голову ломать? Лицо его разгладилось, сделалось безмятежным, светлым, в глазах появился блеск.
– Дуняшка! – выкрикнул Распутин.
В прихожую выскочила растрепанная, с заспанными глазами Дуняшка, проворно заперебирала