Внутри, вовне - Герман Вук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я выхожу из метро у Колумбийского университета. На дворе солнечное майское утро, и у меня голова кружится от радости: наконец-то я приобщился к лику праведных, проломил последний барьер между Внутренним и Внешним миром, по праву проник в святая святых под защитной мимикрией гака. Я направляюсь прямо в редакцию «Шутника». В майском номере, только что привезенном из типографии, — четыре моих материала. После ухода Питера Куота я стал главным выпускающим номера. В редакции сидит Боб Гривз, гак из моей группы, рисующий карикатуры. Боб Гривз — это не просто гак, это воплощенный гак. Великолепно! Это как раз гот человек, на котором можно проверить мое преображение — то есть мой новый студенческий облик.
— Привет, Боб, — говорю я по-гаковски небрежным тоном, закуривая сигарету.
— А, привет, привет! — отвечает Боб Гривз.
Он внимательно осматривает меня, поднимает одну бровь, бросает взгляд на часы и выходит из комнаты. Слегка обескураженный, я подхожу к зеркальному шкафу, чтобы еще раз себя обозреть.
О ужас!
Разве я похож на Боба Гривза, с его твидовым пиджаком, шерстяным галстуком, фланелевыми брюками, грязными белыми ботинками и сдвинутой на затылок шляпой с треугольной тульей? Это же курам на смех! Мои серые брюки — широкие, свободные и расклешенные, а не мягкие, узкие и сужающиеся внизу, как у Боба. Моя шляпа, купленная для синагоги, — огромная, просто гигантская и к тому же чудовищного коричнево-красноватого цвета; а у Боба, как и у Герца, шляпа маленькая, старая, оливкового цвета и в пятнах пота, и спереди, там где ее берут пальцами, в ней маленькая дырочка. Я, конечно, тоже могу провертеть дырочку в своей гигантской шляпе, но это не поможет. Ничто не поможет. Не та шляпа.
Впрочем, шляпа — это полбеды. Лиловый пиджак — куда хуже. Он уже давно сидел на мне как на корове седло — с этими несколько раз удлиненными рукавами, но в сочетании с серыми брюками… Понятно, что Боб Гривз уставился на меня во все глаза и тут же выскочил вон. Небось, он не успел выйти в коридор, как свалился на пол от хохота! Ну и зрелище! Пиджак, едва доходивший мне до пупа, с рукавами чуть ниже локтей, а из рукавов свисают руки, как у гориллы. Здесь, в одиночестве, в редакции «Шутника», мне открывается истина, и я словно сваливаюсь на землю с облаков. Навеки меркнет сладкая иллюзия, длившаяся один или два дурацких часа, когда я, в своих серых брюках и лиловом пиджаке, пребывал на верху блаженства, воображая себя стопроцентным гаком!
* * *Еще одна истина открывается мне утром первого дня Шавуота в университетском спортзале, где на баскетбольной площадке расставили столы и стулья и рассадили студентов. Между рядами расхаживают прокторы, раздавая студентам вопросы, размноженные на ротаторе, и синие тетрадочки для ответов. Мой первый экзамен — по психологии. Я просматриваю вопросы. Они не слишком трудные, но, чтобы на них как следует ответить, уйдут все положенные три часа.
Еще ни разу в жизни я не написал ни слова ни в субботу, ни в праздник. Случалось ли это с Монро Биберманом? Не знаю. Мы обменялись мрачными взглядами, столкнувшись у входа в зал, но ни слова друг другу не сказали. Сейчас он сидит на несколько рядов впереди меня. Я взглядываю на него. Он уже начал писать. Ну что ж, поехали! На разлинованной обложке синей тетрадки нужно написать свою фамилию, группу и курс. Я беру вечное перо и, слегка поколебавшись, вывожу:
«И. ДЭВИД ГУДКИНД, 34…».
И пока я это делаю, мне кажется, что во мне что-то ломается — точно под еле слышный скрип пера беззвучно раскалывается какая-то стеклянная стена.
Это — истинный конец Исроэлке. На этот раз он действительно исчезает. Никакой я не гак и не могу им стать, но я отныне и навеки — Израиль Дэвид Гудкинд, Виконт де Браж.
Глава 44
Дорси Сэйбин
С тех самых пор, как я начал писать эти воспоминания, я все думал: что мне делать с Дорси Сэйбин, пропади она пропадом! Рассказать о ней или нет? Что она даст повествованию? Не оставить ли ее там, где она теперь находится, — во мраке ее шикарного скарсдэйлского забвения, в которое она канула еще в 1934 году, после чего я ее ни разу не видел и ничего о ней не слышал?
Так я раздумывал сегодня в десять утра в своем полутемном логове в Белом доме, как вдруг раздался звонок, и я услышал голос своей секретарши:
— Мистер Гудкинд, вы знаете такую миссис Пелл? Миссис Моррис Пелл из Скарсдэйла, штат Нью-Йорк?
Я чуть не подпрыгнул на стуле. Вообще-то я не суеверен, но я верю в приметы. Я не мог бы изобрести такого развития событий — что в это утро Дорси вдруг возникла из небытия, — такого не придумаешь. Это решило дело. Дорси должна фигурировать в моем рассказе. И когда я ее увидел, я понял, почему. А еще говорят, что нет телепатии! Нет, без Дорси мне не обойтись.
Пеллы — Дорси и Моррис — были проездом в Вашингтоне и купили билеты на экскурсию в Белый дом. Позвонил мне Моррис, а не Дорси, потому что, по его словам, ей было неудобно мне звонить. Ну и, конечно, я сказал им, что к черту билеты, я сам им все покажу. И я провел их по всему Белому дому, а потом привел к себе в кабинет. Увидев эти высоченные потолки, старомодные лепные фигуры на стенах, огромные книжные шкафы красного дерева, они, наверно, решили, что я очень большая шишка в правительстве. Дорси заметила на письменном столе пухлую рукопись и спросила, что это такое. Я сказал, что в свободное время кропаю книжку, и тогда она, поморгав своими незабываемыми глазами, прошептала:
— Я всегда знала, что ты далеко пойдешь, — правда, Дэвид?
С ними была их незамужняя дочь, и я так и не узнал, как ее зовут, они ее называли просто «дочкой»: ну и обращение к молчаливой бледной женщине, которой уже за тридцать! Дорси старше меня на год — значит, ей пятьдесят девять; вокруг глаз у нее морщины и кожа на шее сморщенная, но волосы все еще черные, лишь чуть-чуть подернутые сединой, и бедрами она покачивает так же завлекательно, как раньше.
Мы пообедали в столовой Белого дома. Им крупно повезло: в тот день там были президентские дочки, да еще министр обороны подошел к нам и поздоровался. Пеллы были поражены до самых печенок. Я для них — большая знаменитость, это уж точно. Еще бы: попасть прямо в Белый дом из такого захолустья, как Скарсдэйл. Дорси сказала, что она не может понять, как это у Морриса хватило духу мне позвонить. Сама она ни за что бы не решилась!
Она рассказала, что собирала все газетные вырезки, рассказывающие о том, как я вел процессы о порнографии, и очень обрадовалась, увидев мою фотографию в журнале «Тайм». Пока она говорила, Моррис, глядя на нее, весь лучился, а «дочка», вытаращив глаза, озиралась вокруг и ничего не ела.
Моррис Пелл хотел сделать несколько фотографий, так что мы пошли в розарий, который был залит солнцем. «Дочка» смотрела на нас хмуро и отрешенно; казалось, что это ей — пятьдесят девять, а не ее матери.
Ах, Дорси, Дорси Сэйбин! Фотографируясь со мной, она прижималась ко мне бедром, и глаза ее сверкали эротическим блеском — впервые на моей памяти, — но на сорок лет позднее, чем следовало, да и ничуть не более серьезно, чем ко-гда-либо. Она все еще заигрывала с доморощенным Университетским Гением, Виконтом де Бражем. Ах, Дорси, Дорси Сэйбин, пропади ты пропадом!
— Еще раз, пожалуйста! Ближе! Как можно ближе! Вот так — спасибо.
Да, это было достаточно близко. Спасибо тебе, Моррис Пелкович.
Потому что, видите ли, такова была его фамилия в тот день, когда я услышал страшное известие, что Дорси выходит замуж. Скажите на милость, за кого? За банкирского сынка — того, из «Бета-Сигмы», за этого верзилу Морриса Пелковича. Конечно, сейчас, задним числом, мне этот тогдашний сокрушительный удар представляется комариным укусом. Потому-то я чуть было не умолчал о Дорси. И по этой же причине вся история — это обман, а мемуары очевидцев — сплошное очковтирательство. Взгляд в прошлое лжет. На самом деле для меня тогда Дорси Сэйбин была куда важнее, чем избрание Франклина Д. Рузвельта, отмена сухого закона, мировой экономический кризис, начало Нового курса и приход Гитлера к власти в Германии.
* * *Виконт де Браж торжествует. Редактор раздела «В час досуга», заместитель редактора «Шутника», автор текста будущего студенческого капустника — чего уж больше? Теперь я могу смотреть в глаза Монро Биберману. Я имею в виду — в буквальном смысле слова. Я уже сравнялся ростом с этим прыщавым гигантом, который когда-то, на письменном экзамене в университете, стегнул меня криком: «Игнаша! А ты чего здесь делаешь?!». Теперь его прыщи начинают тускнеть, а мои, наоборот, только высыпают, кровавя меня, когда я бреюсь.
Да и сам Монро тоже начинает тускнеть. Он отсеялся из «Бета-Сигмы» и примкнул к напыщенной литературной братии, издающей авангардистский журнал «Новая метла», наполненный туманными разглагольствованиями в манере Джеймса Джойса, Т. С. Элиота и Эзры Паунда. Но Биберман не очень-то печатается и в «Новой метле», потому что он по уши втюрился в пухленькую председательницу Еврейского студенческого общества по имени, хотите — верьте, хотите — нет, Киска Ольбаум. Он совершенно потерял интерес к занятиям. Мы оба записались на семинар по теме «Величайшие произведения мировой литературы», и он сидел, посасывая трубку, с многозначительной отрешенной миной, подобающей интеллектуалу из «Новой метлы», и явно думал не о Софокле или Спинозе, а о Киске Ольбаум, ибо, когда его вызывали отвечать, он растекался мыслию по древу, уснащая свою речь всякими умными словами, вроде «архитектоника», «хилиазм» и «антиномия», но не мог сказать ничего путного. К сожалению, профессора Колумбийского университета — крупнейшие в мире специалисты по распознаванию очковтирательства, и Монро Биберману не удалось окончить университет. Так что он из моей жизни исчез, в сиянье утопая.