История Нью-Йорка - Вашингтон Ирвинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Такого наглого и мятежного заявления было бы достаточно, чтобы привести в негодование даже спокойного Ван-Твиллера; как же должно было оно подействовать на великого Стайвесанта, который был не только голландцем, губернатором и доблестным солдатом с деревянной ногой, но также человеком самого упрямого и вспыльчивого нрава. Он разразился такой вспышкой ярости, по сравнению с которой знаменитый гнев Ахиллеса был просто детским капризом, и поклялся, что никто из них не увидит ни строчки из послания англичан, что все они заслужили, чтобы их повесили, выпотрошили и разрезали на части, ибо они предательски осмелились усомниться в непогрешимости правительства; а что касается их совета или содействия, то ему на них наплевать. Он заявил, что трусливые муниципалитеты давно уже надоели ему и стали поперек дороги, но теперь бургомистры могут отправиться домой и улечься спать, как старухи, ибо он решил защищать колонию сам, без их помощи и без помощи тех, кто их поддерживает! С этими словами он сунул саблю под мышку, надел набекрень шляпу и, опоясав чресла, покинул залу заседания; все расступались перед ним, давая ему дорогу.
Как только он ушел, храбрые бургомистры созвали народное собрание перед ратушей, назначив председательствовать на нем некоего Дофуе Рурбака, пекаря, прославившегося на всю страну своими пряниками и прежде при Вильяме Упрямом бывшего членом совета. Народ относился к нему с большим почтением, считая его чернокнижником, ибо он первый стал печатать на новогодних пряниках таинственные изображения петуха и шлеи и других магических символов.
Этот великий бургомистр, все еще питавший недоброжелательство к доблестному Стайвесанту из-за того, что был с позором выкинут из его тайного совета, обратился к грубой толпе с чрезвычайно длинной речью, в которой рассказал о любезном предложении сдаться, о несогласии губернатора и об его отказе показать народу это предложение, хотя — хорошо зная великодушие, человеколюбие и снисходительность британского народа, он в этом не сомневается — в нем содержались условия, не умаляющие достоинства провинции и весьма для нее выгодные.
Затем он стал говорить об его превосходительстве в высокопарном тоне, соответствующем его высокому положению и благородству; он сравнивал его с Нероном,[481] Калигулой[482] и другими великими людьми древности, о которых частенько говаривал Вильям Упрямый, когда бывал в ученом настроении. Он уверял народ, что история человечества не знала деспотического насилия, равного нынешнему по жестокости, лютости, тиранству, кровожадности, по количеству битв, убийств и скоропостижных смертей, что это будет огненными буквами записано на залитых кровью скрижалях истории! что столетия отпрянут в безмерном ужасе, когда увидят их. Что грядущее время, чреватое (кстати сказать, наши ораторы и писатели позволяют себе странные вольности с чреватостью времени, хотя некоторые готовы заверить нас, что время — это старый джентльмен), чреватое страшными ужасами, никогда не породит подобных гнусностей! Что потомство окаменеет от изумления и взвоет от бессильного негодования, прочитав о закоренелом варварстве! Дальше шло множество других душераздирающих, трогающих до глубины сердца тропов и фигур, перечислить которые я не в состоянии. Да, в сущности, это и не нужно, ибо они были в точности такие же, к каким в наше время прибегают во всех обращенных к народу речах и ораторских упражнениях в день Четвертого июля; под общим названием ПУСТОСЛОВИЕ их можно было бы поместить в учебниках риторики.
Патриотическая речь бургомистра Рурбака произвела изумительное действие на толпу, которая, хотя и состояла из трезвых, флегматических голландцев, умела на удивление быстро распознавать оскорбления, ибо наша оборванная чернь, по большей части безропотно сносящая все обиды, всегда проявляет удивительную мнительность, когда затрагивают ее достоинство как высшей власти. После тяжелых мук участники собрания произвели на свет не только ряд очень мудрых и смелых постановлений, но также и весьма решительное послание, адресованное губернатору и осуждавшее его поведение; великий Питер, как только получил его, сразу же бросил в огонь и таким образом лишил потомство неоценимого документа, который мог бы послужить образцом для просвещенных сапожников и портных наших дней при их мудром вмешательстве в политику.
ГЛАВА VII
В которой содержится описание горестной гибели Антоны Трубача и того, как Питер Стайвесант, подобно второму Кромвелю, внезапно распустил охвостье парламента.[483]
И вот гордый Питер Великий обрушил целый короб благословений на головы своих бургомистров, этой шайки своевольных, упрямых, норовистых мошенников, которых нельзя ни убедить, ни разубедить; он решил впредь не иметь с ними никакого дела и принимать в соображение лишь мнение членов своего тайного совета, так как по опыту знал, что оно самое лучшее в мире, поскольку никогда не расходится с его собственным. Теперь, распалившись, он не преминул наградить тысячью сомнительных комплиментов державный народ, обозвав его стадом отъявленных трусов, не понимающих вкуса в благородных тяготах и славных злоключениях битв и предпочитающих оставаться дома, есть и спать в подлом довольстве, вместо того, чтобы приобрести бессмертие и проломить себе голову, доблестно сражаясь в какой-нибудь канаве.
Твердо решив, однако, защищать свой любимый город даже вопреки желанию его жителей, Питер Стайвесант призвал к себе верного Ван-Корлеара, который был его правой рукой при всех трудных обстоятельствах. Он упросил его взять свою трубу — вестницу войны, сесть на коня и призвать народ к оружию, днем и ночью разъезжая по стране, трубя тревогу вдоль границ пастушеского Бронкса, будя пустынные просторы Кротона, поднимая суровых фермеров Уихоука и Хобокена, могучих воинов с залива Тапан[484] и храбрых молодцов из Тарритауна и Слипи-Холлоу, а также всех других ратных людей страны, живущих поблизости. Всем и каждому он должен был приказать повесить через плечо пороховницу, закинуть за спину охотничье ружье и весело зашагать на Манхатез.
Не было ничего на свете, исключая прекрасный пол, что Антони Ван-Корлеар любил больше, чем такого рода поручения. Итак, задержавшись только для того, чтобы сытно пообедать и привязать сбоку свою фляжку, до краев наполненную веселящей сердце голландской можжевеловой водкой, он радостно выехал из городских ворот, выходивших на то, что ныне называется Бродвей. Как всегда, он протрубил прощальную мелодию, отозвавшуюся бодрым эхом на извилистых улицах Нового Амстердама. Увы! Никогда больше не будет их весело оглашать музыка любимого трубача!
Была темная и ненастная ночь, когда славный Антони добрался до знаменитого пролива (мудро названного рекой Харлем), отделяющего остров Манна-хату от материка. Дул сильный ветер, стихии бушевали и нигде нельзя было найти Харона, который перевез бы отважного трубача на другой берег. Стоя у края воды, он несколько минут проклинал все на свете, как нетерпеливый дух, затем, вспомнив о срочности данного ему поручения, нежно обнял свою каменную флягу, храбро поклялся, что переплывет на ту сторону en spijt den Duyvel (на зло дьяволу!), и отважно бросился в воду. Несчастный Антони! Едва он преодолел половину пути, как с берега увидели, что он отчаянно борется, словно сражается с духом вод; бессознательно он приставил свою трубу ко рту и, оглушительно затрубив, навсегда опустился на дно!
Мощные звуки его трубы, как звуки рога из слоновой кости знаменитого паладина Роланда,[485] которыми тот, умирая, огласил славное поле битвы в Ронсевальском ущелье, разнеслись далеко кругом, встревожив всех окрестных жителей, в удивлении поспешивших туда, откуда они доносились. Там старый голландский бюргер, очевидец случившегося, известный своей правдивостью, рассказал им о печальном событии; он добавил также страшные подробности (им я не очень склонен верить), будто на его глазах дьявол в образе громадной сельди с невидимым огненным хвостом, извергающей кипящую воду, схватил храброго Антони за ногу и утащил его вглубь. Как бы там ни было, это место и соседний мыс, выступающий в Гудзон, с тех пор называются Spijt den Duyvel, или Спайкинг-Девил. Беспокойный дух несчастного Антони все еще бродит вокруг в чаще, и в ненастные ночи соседи часто слышат звуки его трубы, сливающиеся с воем ветра. Никто больше не решался переплыть пролив после наступления темноты; построили даже мост, чтобы предотвратить в будущем повторение подобного печального события. А что касается сельди, то к ней питают такое отвращение, что истинный голландец не позволит подать ее к своему столу, так как любит хорошую рыбу и ненавидит дьявола.
Таков был конец Антони Ван-Корлеара — человека, заслуживавшего лучшей участи. Он жил припеваючи, как настоящий веселый холостяк, до самой смерти; но хотя он никогда не был женат, тем не менее после него остались две-три дюжины детей в разных частях страны — пригожих, круглолицых, толстопузых, горластых мальчуганов, от которых, если верить преданиям (а они обычно не лгут), произошло бесчисленное племя газетных издателей, населяющих и защищающих нашу страну и щедро вознаграждаемых народом за то, что они постоянно трубят тревогу и лишают его покоя. Как жаль, что наряду с могучей глоткой они не смогли унаследовать и других достоинств своего прославленного предка!