Сила обстоятельств: Мемуары - Симона де Бовуар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Словом, ясно было одно: к концу июня всякое сопротивление войне прекратилось. Не отдавая себе отчета, во что она обойдется, убежденная, что «потеря Алжира» обеднит ее, задыхаясь от лозунгов — французская империя, французские департаменты, отказ, распродажа остатков, величие, честь, достоинство, — страна вся целиком — рабочие и хозяева, крестьяне и буржуа, гражданские и солдаты — погрязла в шовинизме и расизме. Когда Ги Молле приказал гильотинировать двух пленных 20 июня, а 5 июля еще одного, что у алжирских мусульман вызвало всеобщую забастовку, во Франции никто не шелохнулся.
Сначала мы ненавидели отдельных людей и отдельные политические группировки, но мало-помалу нам пришлось констатировать пособничество всех наших соотечественников и полную свою изоляцию в собственной стране. Нас была малая горстка, тех, кто не поддакивал. Нас обвиняли в подрыве боевого духа нации и называли пораженцами, «парижскими феллага», антифранцузами. Но почему нас с Сартром, — если говорить хотя бы только о нас, — должна была обуревать антифранцузская злоба? Детство, юность, культура, интересы — все связывало нас с Францией. Мы ни в коей мере не могли считать себя там ни обойденными вниманием, ни голодающими, ни преследуемыми. Когда нам случалось быть согласными с ее политикой и ее волнениями, мы радовались такому согласию. В нашей печальной и бессильной изоляции не было ничего завидного. Она была вынужденной, ибо мы не могли закрывать глаза на очевидное.
Армия национального освобождения насчитывала теперь 30 000 человек, вооруженных уже не охотничьими, а боевыми ружьями и автоматами; по признанию самого Ла-коста, они контролировали треть территории Алжира, а это означало, что население поддерживает их.
Мы отказывались возмущаться методами борьбы Фронта национального освобождения. «Войну не ведут силами невинных младенцев», — твердили парашютисты. Но когда алжирские борцы уничтожали во Франции предателей, сразу поднимались крики. Если французы, вонзая нож в горло, насилуя, пытая, доказывали тем самым свою мужественность, то алжирский террорист обнаруживал будто бы атавистическое «мусульманское варварство». Камю никогда не произносил более бессмысленных фраз, чем тогда, когда требовал милосердия к гражданским лицам. А ведь речь как раз шла о конфликте между двумя гражданскими обществами. Уничтожение нищего народа богатой нацией вызывает отвращение. Наши убеждения основывались на простом здравом смысле, и тем не менее они отрезали нас от страны в целом, изолируя даже внутри левых сил.
Начиная с февраля нам стало казаться, что облик коммунистического мира скоро изменится. Хрущев на XX съезде заявил, что война не является неизбежной, что может произойти мирное отмирание империализма и рабочий класс способен победить без вооруженной борьбы. Он говорил о праве каждой страны определять собственный путь к социализму. Но когда просочились сведения о содержании его доклада от 25 февраля, надежда уступила место удивлению: резкость этой обвинительной речи, ее неожиданность и анекдотическая сторона сбивали с толку. Недостаточно было подорвать авторитет Сталина, следовало проанализировать систему, которая сделала возможными его «кровавые преступления» и тиранию. В воздухе повисли каверзные вопросы: не сохранилась ли угроза того, что полицейская диктатура вновь возродится в интересах другой группировки? Люди, разоблачавшие сегодня «культ личности», работали со Сталиным: почему они ничего не говорили раньше? Как далеко зашло или не зашло их соучастие? И можно ли вообще им верить?
Никто ни в СССР, ни за его пределами не дал пока удовлетворительного объяснения сталинскому периоду. Зато причины и смысл доклада Хрущева выявились очень быстро. Это был умышленный маневр. Он хотел показать, что перемены, происшедшие за три года, не случайны, а являют собой своего рода революцию, логическую и необратимую. Абстрактному доказательству он предпочел поступок: вынося приговор Сталину, он содействовал окончательному разрыву между прошлым и настоящим; отныне сталинские бюрократы должны были порвать со своими привычками и подчиняться новым указаниям, иначе они неизбежно стали бы в глазах всех оппозиционерами.
Реабилитация Райка 29 марта свидетельствовала о том, что десталинизация захватила и страны народной демократии. Можно было надеяться, что она коснется братских партий, но французская компартия воспротивилась этому. В конце марта «Юманите» перепечатала статью из «Правды», направленную против Сталина, однако в своих комментариях к XX съезду Торез, Стиль, Куртад, Бийю, Вюрм-сер постарались напустить тумана. Делались лишь намеки на «доклад, приписываемый Хрущеву», а на XIV съезде, который состоялся в Гавре, не было сказано об этом ни слова. Партия не стала демократичнее.
Между тем в Венгрии, в Польше — как и в Восточной Германии после 1953 года — десталинизация обернулась восстанием против стоявших у власти сталинистов. В Будапеште кружок Петефи, собрания которого поощрялись режимом, вдруг вышел из-под контроля; 19 июня там выступила вдова Райка. А 27 июня с целью реабилитации сотен журналистов, осужденных за «буржуазность», собралось несколько тысяч интеллектуалов. Требовали свободы прессы и информации. Кричали: «Долой режим! Да здравствует Имре Надь!»
На следующий день в Познани начали забастовку тысячи металлургов с требованиями: «Мы хотим хлеба! Долой бонз!» Они протестовали против плохого снабжения продовольствием, а в более широком смысле — против режима, который душил свободу, не обеспечивая достойного уровня жизни. Полиция открыла огонь, по официальным данным, было убито сорок восемь рабочих. Французская компартия объяснила эти волнения «провокациями» со стороны иностранных спецслужб. Куртад говорил о «польских игуанах». Однако всего через несколько дней польское правительство и официальная пресса признали требования трудящихся обоснованными.
Получив Гонкуровскую премию, я купила себе небольшую квартиру. Вместе с Ланзманном мы с удовольствием ее меблировали и после моего возвращения из Китая поселились там. Я очень люблю этот первый этаж с высоким потолком, наполненный светом, красками и сувенирами от путешествий; сквозь огромное окно видны увитая плющом стена и необъятное небо; со второго этажа, куда ведет внутренняя лестница, открывается вид на Монпарнас, на его кладбище с его низкими домами и пустынными улицами; кое-где среди камней вспыхивает алый цвет букета. Быть может, из-за этого соседства, но главное, из-за пристрастия ко всему окончательному, укладываясь в первый раз спать в своей новой комнате, я подумала: «Вот мое смертное ложе». Иногда я повторяю себе это. Именно в этой квартире я закончу свой жизненный путь; именно здесь, даже если я издам свой последний вздох где-то в другом месте, моим близким предстоит рассчитаться с моей смертью: разобрать мои бумаги, раздать или продать принадлежащие мне вещи. После моего исчезновения это обрамление сохранится на какое-то время; когда я смотрю на него, мое сердце порой сжимается, словно я предугадываю безвозвратное отсутствие какой-то дорогой подруги.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});