Персонных дел мастер - Станислав Десятсков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Русские города петровского времени, за исключением, может быть, Петербурга, да и то к концу царствования Петра I, даже по внешнему виду походили на разросшиеся деревни, и самой большой деревней была, конечно, Москва. Она состояла как бы из множества отдельных сросшихся деревень, слобод, монастырей и барских усадеб с огромными садами. Эта Москва, как безбрежное море, со всех концов окружала возносившийся над нею царский Кремль. Большинство коренных москвичей, как и большинство мужиков, тоже имели в Москве свой дом. Даже какой-нибудь последний ремесленник-кожевник, калашник или сбитенщик имел-таки свою избенку, свой кров над головой.
Всегда были, конечно, в Москве и бездомная голь, и тысячи приезжих, мыкающихся по чужим углам, но коренной москвич начинался в те времена со своего дома, и Никита это особенно остро почувствовал, когда вошел на знакомое батюшкино подворье, откуда слуги купца Оглобина выносили последние вещи своего хозяина.
Сопровождавший Никиту царский пристав о чем-то спорил с толстомясой купчихой, руководившей ретирадой Оглобиных, а Никита стоял у крыльца и не решался взбежать, толкнуть дверь. На какой-то миг он снова почувствовал себя десятилетним мальцом, который вот в такой же солнечный зимний день, вволю накатавшись на салазках вместе с Ромкой, бежит к этому крыльцу, чтобы нырнуть в спасительное тепло и домашний уют дома, а дверь открывается, и оттуда два Преображенских сержанта выводят, на крыльцо отца. Отец щурится на солнце, видит своего Никитку, привычным движением поднимает его, целует. Никита зарывает свою лицо в густую теплую отцовскую бороду, чтобы согреть схваченные морозом щеки, вдруг чья-то чужая рука хватает его, отрывает от отца и бросает в сугроб. Отца уводят, он же, вместе с заголосившей во весь голос матушкой и плачущим Ромкой, бежит за ним следом, но у ворот отец оборачивается и в последний раз говорит властно:
— Дальше не провожай, Дуня. Береги мальцов. Ты же, Никитка, помни — ты теперь старшой!— Отец высоко над головой поднял в последний раз в жизни своего младшего — Ромку и крепко поцеловал его.
Нахлынувшие на Никиту воспоминания резко оборвала купчиха Оглобина. Отфыркиваясь и отплевываясь, важно спустилась она с крыльца и злобно бросила Никите на прощанье:
— У, стрелецкий последыш! Кабы не царская воля, сегодня еще побывал бы ты у меня в Преображенском!
— Ступай, ступай! Ишь Марфа Посадница выискалась!— напутствовал ее пристав. Обернувшись к Никите, добавил:— Эти купчишки, почитай, все стрелецкие слободки в Замоскворечье по дешевке раскупили. У одних Оглобиных, господин поручик, кроме вашего дома тут еще три подворья имеются. Словом, было Замоскворечье стрелецкое, стало купецкое!
Распрощавшись с приставом и войдя в избу-пятистенку, Никита огляделся. Похоже, пристав прав — Оглобиха только что последний гвоздь с собой не утащила. Осталась только вот эта широкая, сложенная еще отцовскими руками (он на всю стрелецкую слободу славился как знатный печник) русская печь, которая делила избу на две большие половины.
«Ну что же, жить можно, есть теперь крыша над головой в Москве и у меня и у Ромки!— подумал Никита и выглянул в окно. Снова дрогнуло сердце: под окном росли те самые березки, которые посадил отец в день свадьбы в честь молодой жены-новгородки и которые все в семье так и звали «дуняшами».— Ах «дуняши» вы мои, «дуняши»! Большие-то какие вымахали!— У Никиты защемило сердце при воспоминании о матери, ее улыбке.— То-то радовалась бы! А сейчас мне и радость разделить не с кем! Один родич — Ромка, да и того носит как щепку солдатская судьба!»
В этот момент в дверь постучали, и оказалось, что Никите есть-таки с кем разделить радость! В избу вошли Семка-младший и его сотоварищи-художники.
— Князь Яков и княгиня Долгорукие вам кровать велели в угол поставить. А это вам от бати, господин поручик, на первое обзаведение телегу мебели прислали: стол, лавки разные,— гудел Семка.— А сей презент от молодых живописцев и господина Таннауэра!
И Семка с торжеством поставил на стол банки с красками: лазурной, охряной, синей прусской. А молодые живописцы положили на стол кисти и поставили в угол чистые холсты и мольберт. Никита в этот момент вдруг понял, что вот теперь у него и началась его основная жизнь, а все, что было,— лишь приготовление к ней!
На другой день Никита был в мастерской у Таннауэра. Немец принял его самым дружеским образом и тут же познакомил со славным гравером голландцем Адрианом Шхонебеком*. Толстячок голландец веселым колобком катался по обширной мастерской Таннауэра, увешанной итальянскими и французскими гобеленами и аккуратно уставленной гипсами с бюстов римских императоров. В большой зале было холодно, но чисто убрано и опрятно. Только установленный на подрамнике большой неоконченный портрет царя Петра напоминал, что здесь не музеум, а мастерская художника.
Никита сразу остановился перед портретом, и это было, по видимости, приятно художнику, поскольку Таннауэр подошел и сам принялся разъяснять Никите, что портрет не закончен, поскольку государь срочно уехал из Москвы.
На портрете Петр был изображен в стальных латах, и Никита простодушно указал художнику, что в русской армии нового строя никто такие старинные доспехи не носит! Таннауэр на эту простоту неофита надменно покачал головой и важно объяснил:
— Правила Римской академии учат — цезарь всегда в латах, а над цезарем всегда парит богиня победы Ника! Она венчает цезаря лавровым венком! По этим строгим правилам я и задумал свою славную аллегорию. Но
$
Адриан Шхонебек — историческое лицо; автор умышленно несколько смещает здесь время действия. (Примеч. автора.) увы!—Таннауэр сокрушенно развел руками.— Государь со мной не согласился и сказал, что, пока шведы не разбиты, богине победы рано еще венчать его голову лаврами. Потому вы и видите эти облака — надо же было как-то прикрыть образовавшуюся в картине пустоту. Но я верю,— здесь Таннауэр воодушевился, — что скоро царь Петр непременно одержит славную викторию над шведами, и тогда из облаков у меня обязательно вынырнет богиня победы Ника с лавровым венком!
— Уж эти мне живописцы! Всюду-то у них аллегории, боги и богини, лавры и доспехи! А вот у меня в гравюрах — живая жизнь и живой человек! — рассмеялся Шхонебек, дружески обращаясь к Никите.— Заходите ко мне в мастерскую, охотно покажу. Да и угощу не только аллегориями, а чем-нибудь и покрепче!— Гравер лукаво подмигнул Никите и откланялся.
Хозяин еще долго и нудно объяснял своему новому ученику, что такое большое аллегорическое искусство.
— Вот вам учебник!— сказал он Никите напоследок и протянул ему книгу «Аллегории и эмблематы», которую столь прилежно изучал Семка-младший,— Персонных дел мастер должен знать все эмблематы и аллегории!— твердо сказал немец, — Иначе к большому портрету я вас не допущу! Займетесь завтра пока рисунком и гипсом, я буду вас поправлять! А ежели Шхонебек даст вам уроки гравюры — и то хорошая школа!
Так для Никиты начался трудный путь к почетному званию «персонных дел мастер».
Помимо регулярных уроков в мастерской Таннауэра Никита той зимой 1708/09 года неспешно обживался на отцовском подворье. Вставил в окна английское стекло вместо бычьих пузырей, полученных в наследство от купца Оглобина. Вспомнив плотницкое ремесло Корневых, починил крышу и настелил новый пол, разукрасил батину печь травами и чудными единорогами. В избе стало светлее, приветливей. Никита отписал брату в армию о государевой милости, вернувшей им и отцовскую фамилию и отцовское наследство, просил его или написать, или наведаться в первопрестольную, дабы все обдумать и обговорить по-родственному. Но Ромке писать было, видать, недосуг, из армии его в такие горячие времена, само собой, не отпускали, так что известие от брата Никита получил лишь однажды. Зимним вечером ввалился в дом бравый офицер из лейб-регимента светлейшего князя Меншикова и отрапортовался ротмистром Александром Неужиловым, прибывшим в Москву на побывку и по случаю сильной контузии.
— В деле под Краснокутском бомба в трех шагах от меня и вашего, братца разорвалась. Я свалился с лошади и был контужен, плохо и сейчас слышу, а ваш Ромка как ни в чем не бывало сидит орлом на своем Воронце. Он у вас, видно, заговоренный! — громко рассказывал за столом офицер, пока Никита читал коротенькое письмецо братца. В письме Ромка сообщал, что он, конечно, рад государевой милости, но снова менять дедушкину фамилию Корнев на Дементьева не намерен, поскольку в военных списках и приказах давно утвердился как Корнев. Отцовский же дом он, после того как побьют шведа, обязательно навестит, и не один, а с нареченной своей невестой, коханой Марийкой. Больше о себе Ромка ничего не сообщал, а все пел дифирамбы своей несравненной и ненаглядной Марийке. В заключение же звал брата на Украйну, где скоро непременно состоится генеральная баталия.