Из Гощи гость - Зиновий Давыдов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Унылый день хмурился и ёжился, потом начинал плакать мелкою и едкою вдовьей слезой. Ветер, как бы на все махнув, то и дело принимался с гиком и свистом гонять табунки осенних листьев вдоль по просеке. Тускло звякали колокольцы под дугами, жирно хлюпали в жидкой грязи некованые лошадиные копыта, а колодников, и сторожа, и мужиков-ямщиков — всех клонило в сон от этого звяканья, хлюпанья и протяжного свиста.
Но вдруг передняя лошадь захрапела и рванула в сторону, едва не вывалив Милюту с Семеном в колдобину, полную мутной воды.
— Ели тебя волки!.. — заорал ямщик и, спрыгнув с воза, угодил сапогом в кровавую лужу, от которой алая лента протянулась к пожелтевшему орешнику, широко разбежавшемуся по скату.
Сторож заметил это со своего воза и, оставив в сене секиру, бросился к переднему вознице. А за ним стали туда подбираться и мукосеи, громыхавшие своими цепями на весь околоток.
Милюта, волоча по грязи свою цепь, полез в кустарник по кровавому следу. Здесь он увидел широкоплечего мужика в окровавленном колпаке и с задранными вверх ногами, обутыми в разбитые лапти. Милюта кое-как выволок его на дорогу, и колодники вместе с ямщиками принялись встряхивать его, щекотать, мочить ему голову водою из рытвины, так и так поворачивать и по-всякому теребить.
— Не дышит, — молвил Нестерко, наклонившись над лежавшим и глянув ему в лицо, вымазанное кровью и грязью. — Совсем убили, насмерть. Ох-хо! Бродит душа его теперь здесь вокруг.
И он содрал с себя шапку и перекрестился.
Но Кузёмка вздохнул и открыл глаза.
Х. Поиски тулупа
К Можайску подъехали колодники на сломанном колесе и с обгорелою осью. Они промучились в дороге лишний день и въехали в город при колокольном звоне.
Был праздник воздвиженья и воздвиженская ярмарка на торгу, но в Можайске пономарям и звонарям было не до торгов в эту страдную пору. На рассвете вышли они с Никольского конца, где стояли их дворы, и разбрелись по всем тридцати девяти церквам пугать голубей и глохнуть от гула. Друг за другом на зазвонных колоколах стали вступать они в строй и вскоре так разошлись, что казалось, не выдержит городок, точно подмываемый оглушительными звонкими волнами, снимется с места и закачается в воздухе вместе с лавками, кабаком, стадами нищих и Кузёмкою, который бегал по слободкам и метался по торговым рядам, выспрашивая, не видел ли кто здесь троих слепцов с толстоголосым поводырем.
На Кузёмке была только посконная рубаха и посконные порты, но он не чувствовал холода, бросаясь из Сливничьей слободы в Огородничью, из калашного ряда в скобяной. Калашники утверждали, что только вчера прошел здесь человек, голосом толст, в ухе серьга, по тулупу брюхо драно. Но бочары, с молотками за поясом и связками обручей через плечо, кричали, что не в ухе серьга, а на шее цепь, и не драный тулуп, а тегиляй на пакле.
— Голосом толст, — не сдавались калашники.
— Голосит гугниво! — кричали бочары.
— Нос покляп[159], — объявляли калашники.
— Не покляп, а с загогулиной, — наступали бочары.
— Да тебе-сяк к губному[160], — посоветовал Кузёмке монастырский старчик, торговавший квасом в разнос. — Ты прямо к губному. Он, милый, у нас и сам-то вор, и все воры у него на дозоре. Эва какое дельце!..
Но ни к губному старосте, ни к городовому приказчику идти Кузёмке не было вовсе охоты. Да и не толстоголосый с его слепцами был нужен Кузёмке — пропади они все в пропащий день! — и не дорожная коробейка с новой рубахой и шильцем железным, а тулуп! тулуп! а в тулупе письмо, ради которого он, Кузьма, Михайлов сын, прозвищем Лукошко, ходил в это лето за рубеж и два раза лихими тропками проползал на брюхе.
Кузёмка перетряс весь ветошный ряд на торгу, перебрал все покупные зипуны и краденые тегиляи, но шубы своей так и не нашел и о слепцах толком ничего не разведал. Тогда он присел в сторонке, развязал свои онучи и нашел в них казны еще на целых полгривны. И зарядился Кузёмка по старой пословице: «Гуляй, моя душа — да эх! — без кунтуша, ищи себе пана, да без жупана».
XI. Собутыльники
На воздвиженской ярмарке лужецкие монахи поставили кабак у речного перевоза. Была им от государя жалованная грамота: во устроение лужецкой святыни и по причине монастырской скудости возить по ярмаркам кабак и беспошлинно торговать разными хмельными питьями — крепким вином, пивом, медом пресным и кислым. И сюда, к речному перевозу на берегу Можайки, монастырские работники загодя свозили кади и бочки, скамьи и столы для кабацких завсегдатаев, прилавки для стойщиков, отпускавших вино, а для денег — большой желтый сундук.
Кузёмка, запаренный беготней по концам и слободкам, побрел к Можайке раскинуть умом и хоть немного размыкать больно одолевавшую его кручину. За ним увязался и старчик квасник со своей кадушкой на голове и глиняными кружками на поясе.
— Эково дельце! — восклицал он, пробираясь вслед за Кузёмкой между возами с сеном, кипами пеньки и грудами всякого другого товара, наваленного прямо на земле. — Дельце-то какое!
«Шуба, шуба! Письмо в левом рукаве под нашитым куском овчины!» — точило Кузёмку и грызло так же, как грызло что-то его голову под тряпкой, поверх которой натянут был войлочный побуревший, пропитанный засохшею кровью колпак. И куда ему теперь деваться, Кузёмке? Идти вперед, бежать назад?.. Казнит его князь поделом жестокою казнью. «Не сумел ты, Кузьма, такого дела состряпать, — скажет ему князь Иван. — Зарезал ты меня, Кузьма. А службу служить обещался… Рабом вековечным себя называл… Помнишь, Кузьма?.. Матренку, куда как хороша была девка, да отдал за тебя. А ты… Эх, Кузьма!»
Так сокрушался Кузёмка, уже сидя в кабаке, и рядом с ним на лавке не переставал сокрушаться и старчик, забравшийся вместе с Кузёмкой в кабак.
— Дельце-то, дельце! — вскрикивал поминутно глуховатый старчик, налезая на Кузёмку. — Ась? Чего? Ничего?
Кадушку свою он снял с головы и устроил ее тут же, под лавкой. И, помахав ручками, чтобы размяться, снова налез на Кузёмку.
— Наш староста губной всем ворам вор. Такой удалый… Поймал он давеча на торгу знахаря с волшебным кореньем и велел ему коренье это в губной избе съесть. Молвил ему: «Поглядим, не умрешь ли». И знахарь губному сказал: «Хоть и умру, что ж делать». Но коренья не стал ести: у губного откупился — дал гривен с десять, и губной его отпустил. Вона!.. Кваску не попьешь ли ячного? — полез старчик под лавку за своею кадушкой.
Но Кузёмке хотелось совсем другого. Он пошел к прилавку и выпил здесь полстакана вина да принес еще к столу целую кружку. И сквозь хмельной гомон, сквозь выкрики пьяной перебранки и чудные скоморошины засевших в кабаке пропойц выслушивал Кузёмка сетования увязавшегося за ним старчика, который сидел тут же и прихлебывал квасок из глиняной кружки.
— Дельце! Эва, какое дельце! Ты, милый, ударь челом губному. А?.. Ударь… Он у нас на три аршина в землю видит. Пошел он недавно с губным дьячком с Ерофейком клад копать на казачьих огородах и вынул из ямы горшочек глиняный, а в нем медные четки да денег злотых с два десятка, и держит по сю пору тот клад в доме своем на полке за образами. А дьячок Ерофейка и сунься к нему. «Никифор, — молвил он, — клад-то ведь государев!» И губной после того вкинул Ерофейка в темницу. «Ты, мол, Ерофей, просухи ждешь — за рубеж бежать хочешь». А? Бе-довый!.. Дай-ко, милый, мне винца пригубить. С самой субботы вином не грелся.
Старчик глотнул из Кузёмкиной кружки так, что Кузёмке сразу же пришлось пойти за другой. И странное ли дело! — каждый глоток размывал в душе Кузёмки заботу, как назойливую муху, гнал ее прочь, и вот Кузёмке уже не страшны ни князь Иван, ни княжеский гнев, ни страшная казнь, ни лютая смерть. Кузёмка принес еще одну кружку, дал глотнуть старчику, потом сразу влил ее в себя всю.
«Что те князи, — думал Кузёмка. — Погнали холопа ползати на брюхе. Хм!.. Разве он змей, Кузьма Лукошко? Была не была, пропадала!..» И Кузёмка снова двинулся к прилавку.
Повеселевший Кузёмка пил вино, оставляя опивки прилипшему к нему старчику, который все совал Кузёмке свою кружку с квасом.
— Да ну тебя с твоим квасом в поганое болото! — отмахивался Кузёмка. — Квас твой — вор: сапоги мои скрал да тулуп с меня снял.
— Хи-хи, бедовый ты, — подхихикивал старчик. — Дай-ко мне-ко-ва пригубить.
— Была у меня в том тулупе грамотица, — наклонился Кузёмка к старчику.
— Грамотица?..
— То-то ж… грамотица… Ну, да тебе про то ведать не годится. Негоже тебе знать про то… — И Кузёмка, шатаясь, снова побрел к прилавку.
Простоволосый детина в мокром подряснике налил Кузёмке вина в кружку и протянул руку за платой. Но куда девалась Кузёмкина казна? Он вывернул один карман, стал искать в другом, но в одном, как говорится, у него смеркалось, в другом заря занималась. Было пусто, и нельзя было надеяться, чтобы хоть что-нибудь нашлось там, где не было положено ничего. Кузёмка даже охнул от такой неожиданности. Он сел на притоптанный возле прилавка пол, развязал онучи, снял с себя лапти, перетряхнул то и другое, но только пыль поднялась от Кузёмкиного тайника, куда он привык складывать свои денежки и копейки.