Из Гощи гость - Зиновий Давыдов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Коли он был твой, пьянюга?.. Поди проспись, не морочь людей!
— Я голову с тебя сорву, разбойник! — наскакивал Кузёмка на толстоголосого, который продолжал отбрыкиваться от него ногами. — Тулуп мой, отдай!
— Может, тебе еще и шапку горлатную[166] на придачу? — оскалил толстоголосый свои лошадиные зубы.
— Дай ему еще и боярскую цепь, — посоветовал толстоголосому Пахнот, усевшийся с ним рядом на полатях.
— Будет у нас в шапке и с цепью воевода, — отозвался откуда-то с полатей Пасей.
— Не ты ли у меня намедни угнал мерина чалого? — показал с полатей свою лопоухую голову Дениска. — Так и есть: вор тот самый. Надо быть, за рубеж угнал, к литвякам.
Однако на помощь к Кузёмке подоспели мукосеи.
— Голову проломил человеку и тулуп с него сограбил, — объяснял Нестерко сгрудившимся у полатей тюремным сидельцам.
— Ну, снял так и снял, — вмешался рыжий колодник, хотевший накануне сорвать с Кузёмки на влазную чарку. — Была шуба его, — ткнул он пальцем в Кузёмку, — а теперь уж не его. Теперь уж его, — показал он на толстоголосого.
— Известно: не передуванивать дуван, — поддержал рыжего колодник с лицом, изрытым оспой. — С твоего возу упало — пиши пропало, — обратился он к Кузёмке.
— Ты, такой-сякой, не шалуй! — крикнул толстоголосому Милюта, когда разобрал наконец, в чем дело. — Богу молись только, что на колу не насидишься. А шубу верни.
— Какая такая шуба, божий ты человек?.. — взмолился толстоголосый, разглядев Милютины кулачищи. — Тулуп, он мой! С самой с опричнины владею я сим тулупом! Кровный он мой, купленный.
— Разбойник! — завопил снова Кузёмка, задыхаясь и потрясая кулаками. — До полусмерти меня убил! Тулуп снял!
— Братцы! — воззвал толстоголосый к стоявшим у ног его колодникам. — В другой раз мужик этот на меня кидается. Дался ему мой тулуп! Сироты мы, Знаменского монастыря нищая братия. Брели на ярманку за милостыней, а он увяжись за мной в Вязьме: дойду, говорит, с тобой — веселей дорога, легче путь. Известно, хотел тулуп мой скрасть!
— Разбойник!.. Душегуб!.. — стал снова наскакивать на толстоголосого Кузёмка, но колодники оттащили его в сторону.
— Стой, мужик, не петушись, рассудим мы вас, — сказал Кузёмке похожий на попа плешивый колодник с длинной седой бородой. — Сказывай дале, — обратился он к толстоголосому.
— Пошли мы на Можайск, — начал снова толстоголосый, — а он отстанет ли, вперед ли забежит, али около трется, тулуп мой щупает.
Кузёмка забарахтался в своем углу, но его крепко держали за руки, а потом и вовсе повалили наземь. Кузёмка выл, скрежетал зубами, из губ его выбивалась белая пена, но рыжий колодник в сермяжной однорядке сел ему на грудь и заткнул ему рот его же бородою.
— И как шли мы лесом, — гудело толсто с полатей, — Пахнот с Пасеем и Дениской ушли далече, а он почал кидаться на меня, тулуп с меня сбивать — дался ж ему мой тулуп! — а потом стал кидаться, душить меня почал. Я глянул, вижу — мужик шалый, задушит до полусмерти. Тут я его стукнул маленько посошком и побежал.
Когда толстоголосый кончил, колодники загорланили все сразу. Один только Милюта остался стоять посреди темницы. Он недоуменно развел продетыми в цепи руками и, выпучив глаза, поворачивал голову то к Кузёмке, то к полатям, на которых, свесив ноги, рядышком по-прежнему восседали толстоголосый с Пахнотом.
Кузёмка не метался больше, не вопил. Он лежал потный и красный в углу, куда его затащили колодники, и ребра его распирались и снова опадали, как у загнанного вконец коня. Широко раскрытыми глазами сквозь сетки кровавых жилок, молча, не поворачивая головы, поглядывал Кузёмка на седобородого колодника, толковавшего что-то тюремным сидельцам, на Милюту, словно окаменевшего с растопыренными пальцами, на тщедушного Нестерка, который кричал и метался из стороны в сторону — от седобородого колодника к полатям и обратно.
Седобородый ходил в разбойничьих атаманах лет сорок, еще с Грозного царя. И здесь, в темнице, седобородого, как и встарь, почитали атаманом воры, тати и душегубы, и дано было ему и здесь судить и рядить. И седобородый при помощи исщипанного колодниками губного дьячка Ерофейка рассудил. Поскольку оба стоят на том, что тулуп сызвечна Кузьма говорит Кузьмин, а Прохор — Прохоров, и поскольку свидетели и очевидцы, Прохоровы и Кузьмины, стоят на том же, дела этого законно рассудить не можно. Но поскольку тулуп теперь на Прохоре и на нем же и тегиляй, а Кузьма вовсе гол, без креста на шее и рубахи на плечах, и хоть о тегиляе никто не спорится, а спорятся о тулупе — рассудить так: тулуп — Прохору, а тегиляй — Кузьме.
Снова поднялась тут завируха, всяк кричал свое, никто не хотел друг дружку слушать. Но толстоголосый оскалил лошадиные зубы и метнул Кузёмке с полатей свой латаный тегиляй, из которого в разных местах торчала пакля. А Кузёмка остался по-прежнему на земляном полу, мокрый и красный, с широко раскрытыми глазами, налитыми кровью.
XVI. Мир вам!
Колодники, погалдев немного, разбрелись по своим углам, где у каждого нашлось свое дело: кто штопал себе одежину, кто грыз ржануху, кто в кости играл, кто карты метал. Мукосеи тоже развязали мешки, и Нестерко отрезал Кузёмке ломоть, круто посыпав его солью. Кузёмка сел в своем углу, натянул на себя тегиляй и молча стал жевать хлеб, которого не брал в рот целые сутки.
Тулуп, думал Кузёмка, бог с ним, с тулупом. Доберется Кузьма и в тегиляе до Москвы. И не то беда, что сидит он теперь в клетке. Может, и не снимут еще с него головы за то, что он, выпиваючи в кабаке, с хмелю, пьяным, можно сказать, обычаем, лишившись ума, крест с себя пропивал. Но вот грамотица, грамотица Заблоцкого пана, которую пронес Кузёмка из-за рубежа в рукаве тулупа!.. Вон он, тулуп, и левый рукав, и не в рукаве ль этом грамотица? Кузёмка сам ее запрятал под накладным кусочком овчины и зашил потайной карман скорнячьей иглой.
Кузёмка глядел на толстоголосого, который растянулся на полатях под его, Кузёмкиным, тулупом, и на трех «слепцов», шептавшихся о чем-то на полатях же, в темноватом углу. Но крик и брань, и лязг замка, и скрип открываемой наверху двери оторвали колодников от их дел, и сам Кузёмка, как ни был он погружен в свою думу, глянул вверх и увидел человечка, который осторожно спускался по приставной лестнице, фыркая и отплевываясь, перебирая одной рукой перекладины, а другой прижимая к груди какую-то рухлядь. Дверь наверху захлопнулась, стукнул засов, щелкнул замок, а человечек тем временем со ступеньки на ступеньку спустился вниз, обернулся и поставил на пол пустую кадушку.
— Дельце!.. — хлопнул себя по ляжкам человечек, и Кузёмка сразу узнал в нем монастырского старчика, с которым они вместе пили вчера в кабаке. А к старчику уже подбирались рыжий в сермяжной однорядке и колодник с рябым от оспы лицом.
— С тебя, отче, на влазную чарку, — сказал рыжий. — Не отбояришься: не нами установлено — при отцах наших и дедах повелось.
— Полезай в зепь[167], доставай мошну… — дернул старчика рябой.
— Ась?.. — откликнулся старчик. — Чего?.. Не слышу… Мошну?.. В зепь?..
— Мошна у тебя где?.. В зепи ж?.. — молвил рыжий и, громыхая оковами, стал ощупывать на старчике зипун.
— И, милый! Моя зепь — что твоя чепь: и звон и гуд, а толку что?.. — И старчик вывернул свой карман, из которого посыпались крошки, стружки, мусор. — Вона!..
— Чего ж ты, пес, без влазного в темницу лезешь?.. — рассердился рыжий. — Впервой тебе?..
И рыжий нахлобучил ему его шапчишку на лицо, а рябой прихлопнул ее сверху. От такого шлепка старчик, наверное, пал бы наземь, если бы не оказавшаяся позади квасная его кадушка, на которую он так и сел, расставив широко ноги.
— Дельце-то, дельце!.. — стал сокрушаться старчик, кое-как стащив с себя шапку. — И всю-то вот ноченьку одолевали меня черти. Би-ился я с ними!.. А они, диаволы, изодрали на мне зипунец и давай хватать меня за что гораздо. Насилу отбился, а гляжу — уже свет в окошке, к заутрене благовест, и пора мне на торг. Сотворил я молитву, попил кваску и побрел по рядам. Прошел седельный, прошел мясной, иду солодяным, а на перекрестке, гляжу, Никифор Блинков, губной староста, а за ним поодаль — Вахрамей-палач. Ну, думаю, пронеси господи; не зря, думаю, меня черти ночью одолевали, зипунец на мне драли. А Вахрамей, уж он тут, уж ему подавай: дай, говорит, плату ему, кату.
«Нетути у меня, — говорю, — платы».
А он как почал бородёнку мне мочалить да как зыкнет:
«Сучий ты хвост! На что, — говорит, — у тебя есть, а мне, для государевой моей службы, нету у тебя платы…»
«Не наторговал еще, — говорю, — Вахрамеюшко. Торги-т, сам знаешь, ноне охудали. Какие ноне торги!..»
«А ты, — говорит, — сучий хвост, чем в кабаке сидеть целый день, ходил бы по рядам да торговал бы да государеву человеку плату давал бы…»