В родном углу. Как жила и чем дышала старая Москва - Сергей Николаевич Дурылин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И через годы, а то и через месяцы приходится признаться: няня была права.
А про другого товарища, державшегося скромно и неуверенно, большей частью отмалчивавшегося, она отзовется с похвалой и погрустит, и пожалеет его: хороший, дескать, человек, да запутают его «путаные дела». И тут же спросит: «Мать-то жива у него?»
У няни было тонкое чутье на человеческую доброкачественность: она определялась для няни не тем, кто что сказал или был ли с нею «обходителен», доброкачественность эта определялась чем-то совсем другим: няня зорка была на испод человека, а не на покрышку, которою он себя покрыл.
А всю вообще молодежь, ринувшуюся в 1902–1905 годах в политическую борьбу, она жалела без разбору: жалко ей было и «хороших человеков», и «шалтай-болтаев».
Но она умела не только жалеть.
Ее богадельня за Калужской заставой была тихим местом, словно огороженным монастырскими стенами, и брату, в эпоху 1905 года бурно ринувшемуся в то, что няня называла «путаными делами», пришло в голову, что не может быть лучшего места для хранения только что отпечатанных на гектографе прокламаций и браунингов, как нянина богадельня-монастырь.
Однажды он явился к няне со своим тщательно упакованным гостинцем и, улучив минуту, попросил няню подержать это у себя, отнюдь это не развязывая. Няня ни слова не возразила, хотя отлично поняла, что получила и на свою долю весьма «путаное дело». Поблагодарив «выходка» вслух за подарок, она спокойно прибрала его туда, куда обычно прибирала свое вязанье, клубки и мотки пряжи: под подушку, а потом, в укромную минуту, переложила под тюфяк. Брата напоила она чаем, как обыкновенно, но, жалуясь на ломоту в суставах, провожать за ворота не пошла, а довела только до двери и попеняла ему:
– Ах, хаосник! хаосник!
«Путаное дело», принятое нянею, было опасное дело: любая старуха-соседка, снедаемая любопытством, могла в ее отсутствие пошарить и под подушкой, и под тюфяком – и дело кончилось бы для няни печальным образом. Но няня – ради своего «хабсника» – приняла на себя весь этот страх и риск, нисколько, подчеркиваю это, не сочувствуя «путаным» его предприятиям, и зорко оберегала «гостинец»: когда брат через некоторое время явился за ним, все было в целости, в неприкосновенности, все осталось никому неведомо – никому в точном смысле слова, даже я так и не знал бы об этом «гостинце», если б не сказал мне о нем сам брат.
Вся наша жизнь – с младенчества до юности – прошла под любящим взором няни.
Когда ее зоркий и живой взор погас[164] – она умерла в 1908 году, 15 апреля, в четверг на Светлой неделе, – в мире потемнело для нас, и за всю дальнейшую жизнь никто для нас не возобновил этого света.
Из богадельни нам не дали вовремя знать о болезни няни, очень короткой: у нее была старая болезнь сердца, – и поздно известили об ее смерти. Мы приехали с мамой уже в день ее погребения, до заупокойной литургии. Она лежала в гробу в соборе Воскресения Словущего. Был пасмурный день, лил дождь, но над нею раздавались песни о Воскресении Христа. Светлые и ликующие песнопения ее любимого праздника сопровождали ее в могилу.
Я похристосовался с нею, прощаясь. Она сама выбрала себе могилу на том же Даниловском кладбище, где был погребен мой отец и ее «выходок» – Коля. Она захотела лечь под большой плакучей березой. «Тут найти меня легче, – говорила она, – и лежать хорошо под березой».
С тех пор прошло тридцать три года. Давно уже прибавилась на Даниловском кладбище другая могила – мамы, пережившей няню лишь на шесть лет. Обе могилы дороги мне одинаково, нераздельно, навечно.
Через два года после смерти няни, вернувшись с ее могилы в Светлый же день, я написал:
На дерн, весенне зеленеющий,
Кладу я красное яйцо.
Тебе, усопшей, мирно тлеющей,
Гляжу в далекое лицо.
И, со святыми упокоенной,
Что горесть поздняя тебе?
Здесь слез воскресших удостоенный,
Приникнув, плачу о себе.
Залогом верного свидания
Вручи мне крепкое кольцо —
Твое пасхальное лобзание
И красное твое яйцо.
Эта просьба моя к няне – последняя просьба к ней – остается для меня в силе и до последнего дня.
Глава 5. Круглый год. Мамины именины
Чтобы настал для нас завтрашний день, надо помнить и знать, что был вчерашний, а знание вчерашнего дня и вера в завтрашний помогут нам понять и смысл того, чем мы живем сейчас.
С. Ольденбург. Предисловие к запискам А. Е. Лабзиной[165]
Уж Рождество на дворе, уже пахнет в воздухе елкой, уже вышел из дремучих лесов – так верим мы – в свой рождественский поход Дед Мороз, а у нас в доме еще один праздник до Рождества – именины мамы, 22 декабря, день великомученицы Анастасии Узорешительницы.
День неудобный для именин: последние дни в рождественские <нрзб.>; в большой семье ведутся уже сложные приготовления к великому празднику, а тут именины хозяйки дома, их нельзя миновать – как бы ни хотела этого сама хозяйка, утомленная приготовлением к Рождеству.
Для самой именинницы самым радостным, а может быть, и единственно дорогим временем ее именинного дня было утро. В это время всегда, по желанию мамы, в нашем доме принимали святыню из Успенского собора.
С вечера еще делались приготовления: в конце зала постилали большой ковер, на него ставили прочный дубовый стол, накрывали его «камчатною» льняною скатертью, нарочно для того предназначенною, полагали на два льняных полотенца.
Рано утром я приходил к маме в спальню, мне отпирали двери из орехового дерева божницы и доставали оттуда икону мамина ангела – великомученицы Анастасии.
– Ты маленький, – говорили мне, – у тебя ручки чистые, приложись к великомученице и отнеси образ ее в залу.
Я крестился, прикладывался к иконе и, прижимая образ в серебряной ризе к груди, нес осторожно его в залу, где его уставляли на стол, а перед ним ставили восковую свечу в маленьком подсвечнике.
Я был мал, но я уже знал, что значит «Узорешительница». Это – та, кто посещает темницы, ободряет и <нрзб.> узников и освобождает их от уз. Я любил эту святую и радовался: у узников есть такая заступница.
А мама и отец радовались на меня, что я истово и радостно отправляю свою обязанность перенести образ из божницы на молебный стол в залу.
На столе уже приготовлена была стоявшая белая фаянсовая