Башня. Истории с затонувшей земли. (Отрывки из романа) - Уве Телькамп
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты замечал, что у человека с пониженным слухом, похоже, и осязание притупляется? — Никлас, подумал Рихард, нюхом чует, что скоро запахнет жареным. — Эццо, наверное, остался в музыкальной школе, Реглинда собиралась провести Новый год у друзей в Нойштадте, Гудрун рассчитывала… — Мено! Эй, Мено! Ты не видел Гудрун?
Мено, только что спрыгнувший с подножки грузовика, отрицательно покачал головой:
— В нашем автобусе ее не было. Вы в лазарет?
— Господин Роде! — крикнул Барсано от двери с красной звездой и замахал руками. — Помогите нам — вы ведь говорите по-русски. У меня и с координацией хлопот по горло. А вы были бы очень полезны как переводчик! Господин Хофман, господин Титце, пожалуйста, зайдите к дежурному врачу.
Запретное место, пронеслось в голове у Мено, сплошная пыль — и он прошел в дверь, мимо смущенного часового, пытавшегося ее охранять. NATURA SANAT{41}, приветствовали его бывшая дамская купальня и, перед ней, — улыбающаяся, как киргиз, серебряная голова Ленина{42}. Мостки сгнили, оконные стекла побились, орнаменты в стиле модерн поблекли, дожди и грозы основательно подпортили кровлю. Со стрехи, похожей на резной гребень красавицы, умащенный желаниями и обещаниями, но уже лишившийся многих зубьев, свисали сосульки: тяжелые и грязные, они будто хотели заглушить грациозную мелодию незримой музыкальной шкатулки, которая иначе расширила бы щели в зданиях, усилила бы жужжание своей союзницы — котельной на склоне горы. В галереях, куда выходили комнаты бывшего санатория, стояли старые бадьи, доверху наполненные щепками и газетной бумагой. Паутина, словно затейливые украшения татарских шлемов, ниспадала с резных наличников — черная, посверкивающая на морозе. Но была ли то паутина? Мено решил, что обманулся. Ему прежде не встречалась паутина, принимающая такие формы — пусть даже за десятилетия, при наложении друг на друга многих слоев, отчасти рвущихся. Нет, скорее лишайник: странные, похожие на мох наросты, свисающие вниз или — возле сторожевого поста — будто засасываемые бедной плотью деревьев; войлочные, неприятного цвета «бороды» на крышах: лес, очень медленно раскрывая объятия, казалось, пытался заманить их обратно в свое царство. Барсано взмахом руки препоручил Мено своему заместителю, Карлхайнцу Шуберту, взявшемуся проводить гостя к Генрихсхофу, фахверковой вилле, которая когда-то принадлежала владельцу санатория, нынче же в ней обосновалось начальство лазарета. Здания массажного кабинета и кухни пока пустовали, были наглухо заколочены досками. Забитые мусором кровельные лотки, крыши с отчасти отвалившейся черепицей, в потолочных перекрытиях некогда застекленных переходов завелись какие-то грибки, по потолкам расползлись пятна черной плесени. Шуберт ничего не говорил: шел, как на ходулях, захватывающими пространство шагами (словно боялся, если шаги будут мельче, оступиться) — мимо куч листвы, занесенных снегом, мимо безотрадных заколоченных дверей с надписями кириллицей и халтурно намалеванными цифрами; он молча, одним лишь остекленелым взглядом, приветствовал редко попадавшихся по пути больных, которые испуганно вскидывали на них глаза. Потом — затхлый запах коридоров, голубовато-зеленая эмаль, которой здесь покрасили стены, чтобы предохранить их от сырости и ее неприятных последствий; полы на пересечениях коридоров, бесстыдно лишенные их мозаичных украшений — лишь отдельные сохранившиеся камешки пастельных тонов, позволяли догадаться о прежней роскоши римско-античных купальных сцен; гораздо больше повезло запыленным люстрам, которые покачивались на сквозняке, веющем из разбитых окон: их — не иначе как из уважения — оставили в целости и сохранности; стенгазеты с вырезками из актуальной «Правды» и сатирического журнала «Крокодил» — сиюминутные впечатления и одновременно воспоминания, всколыхнувшие многое в душе Мено{43}. Карлхайнц Шуберт, смутившись, попросил чуть-чуть его подождать; через пару минут он вернулся, качая головой: сказал, что все унитазы вырваны с корнем, упакованы для отправки в Россию и на пакетах надписаны адреса; а два солдата, сев над отверстиями и разложив на походном табурете доску, играют в шахматы… Но затем, похоже, Шуберт внутренне одернул себя — и, поджав губы, добавил: все же, мол, они наши союзники и братья. В Генрихсхофе им пришлось подождать, и в вестибюле Мено долго рассматривал силуэтную картинку из черной бумаги, висевшую в рамочке на стене; тщательно прорезанная подпись указывала, что работа выполнена госпожой Цвирневаден и представляет сцену из баллады об ученике чародея{44}; но если все другие художники (и сам автор баллады) изображали ученика чародея отчаявшимся в результате неудачной попытки самостоятельно что-нибудь сотворить, то здесь юноша, казалось, ожидал возвращения мастера невозмутимо и даже с холодным интересом.
Открытая горная выработка походила на военный лагерь. Солдат передислоцировали, они теперь жили в спешно разбитых палатках. На севере страны и в столице, согласно быстро распространявшимся слухам, электроснабжение функционировало нормально. Однако ниже воображаемой линии, пересекающей Эльбу в ее среднем течении, примерно от Торгау до Магдебурга, экскаваторы не двигались, дома оставались темными, начались перебои со снабжением; Самарканд больше не получал необходимого сырья, да и другие крупные теплоэлектростанции — опухоли, пожирающие уголь и выбрасывающие в жизнь энергию, — возникшие в богатых водными артериями, но пустынных, как на Луне, ландшафтах, тоже оставались темными, неожиданно оказались на голодном пайке.
Рабочая смена у солдат длилась двенадцать часов — палаток не хватало, и одна смена спала, пока другая работала. В бараке Кристиана теперь размещалось шестьдесят человек; если прежде двадцать коек располагались в два яруса, то теперь надстроили третий «этаж» (для лежащего наверху расстояние между телом и потолком было таким маленьким, что он не мог повернуться); на шестьдесят человек имелось лишь двадцать шкафчиков: многие из них запирались теперь аж на три замка, что, понятно, не способствовало тишине в помещении. Жиряк и Кристиан делили на двоих двухъярусную койку и шкафчик; Жиряк грозил поколотить каждого, кто станет претендовать на место в их шкафу; вспыльчивость и физическая сила бывшего циркового атлета произвели впечатление даже на самых задиристых.
Из-за куска мыла, одной сигареты, отданного с запозданием письма вспыхивали драки; к тому же начали прибывать солдаты из других частей (чьи офицеры были далеко), над ними Жиряк уже не имел власти; они говорили: «Ты еще нас попомнишь», — когда он валялся пьяный на койке и, мало что соображая, усталым движением руки указывал на кучу корреспонденции (он забывал, какие письма нужно раздать, какие должны быть отправлены); прямо у него на глазах, обретших лишенную блеска посюсторонность сваренных вкрутую яиц, они вносили свои имена в журнал увольнений, крали у него шнапс и подштанники, с радостными воплями водружали их на палку, а палку втыкали в гору мусора возле барака — и срамное знамя развевалось на ветру, выставленное на всеобщее жалостливое обозрение; либо враги Жиряка пропитывали этот предмет одежды горняцкой сивухой, купленной у водителей локомотивов, и, одухотворив таким образом, затем поджаривали над костерком.
Была сооружена душевая палатка: десять помывочных мест для сотен грязных мужских тел; вода еле-еле капала, была холодной как лед, а низкого качества ядровое мыло не пенилось. Кристиану совсем не хотелось сражаться в тесном закутке за пару горстей воды, он с ненавистью отнесся к такому покушению на последние остатки приватной сферы, сохранявшиеся у тех, кто, и надев солдатскую форму, не теряет своего Я, а пытается противостоять предписанному «большому Мы» армейской жизни. Он мылся, вспоминая зимнюю воду из бочки Курта, — возле курящейся на морозе глубокой лужи, далеко в стороне от барака.
Утром 31 декабря питьевая вода в автоцистерне, которая обслуживала расположившиеся здесь части, замерзла; еды не хватило на всех: грузовик с полевой кухней застрял где-то по дороге; раздаваемые порции закончились задолго до Кристиана и Жиряка; Кристиан впервые с удивлением осознал, что существует такая вещь, как голод. Прежде ему не случалось сталкиваться с этим явлением — ни в Шведте, ни на Карбидном острове, ни уж тем более дома, где всякий, кого он знал, хоть и постоянно брюзжал на жизнь, однако, как ни странно, ни в чем не нуждался… разумеется, это достигалось только благодаря личным связям и ценой бесконечного мотания по очередям, но ведь батон хлеба стоил всего одну марку четыре пфеннига, булочка — одну марку, пакет молока — шестьдесят шесть (а после подорожания семьдесят) пфеннигов, и уж такие продукты имелись всегда…