Охота - Владимир Тендряков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что называется, пахло жареным.
Он никогда ни о чем не просил своего старого друга Фадеева, ни разу не прибегал к его высокой помощи. Но или — или, тут уж не до щепетильности.
Он позвонил Фадееву на дом…
Еще не выслушав всего до конца, Фадеев взорвался на том конце провода:
— Да что они с ума сошли! Идиоты! Перестраховщики! Бдительность подменять мнительностью!.. — Тут же с ходу он нашел решение: — Иди прямо в райком! А я туда немедленно позвоню.
Это, право же, был простой и верный ход. Глава советских писателей Александр Фадеев не мог вмешиваться в работу партийного комитета: «Прекратите, мол, дурить!» В райкоме же партии непременно прислушаются к слову известного писателя, члена ЦК. Партком полностью подчинен райкому. «Прекратите дурить!» И прекратят. И забудут.
Юлий Маркович в Краснопресненском райкоме был незамедлительно принят одним из секретарей, женщиной средних лет в темно-синем костюме и белой кофточке, с моложавым миловидным лицом, с чистым голубым взором.
Странно, но под этим голубым взором Юлий Маркович сразу почти физически ощутил, что у него семитский изгиб носа, рыжина неславянского оттенка, врожденная скорбность в складках губ, характерная для разбросанного по планете мессианского племени.
— Вы давно знаете Вейсаха? — участливый вопрос.
— Лет двадцать пять, если не больше.
— И в последнее время тоже были близко знакомы?
— Боле-мене.
— Вы не замечали в его поведении ничего предосудительного?
— Ничего. — Мог ли он ответить иначе.
— Вы были на собрании, когда обсуждали Вейсаха?
— Был.
— Почему же вы тогда не протестовали?
Голубой взор и участливый голос. Юлий Маркович ощущал признаки семитства на своей физиономии. Секретарь райкома глядела на него, он молчал.
— Вашего старого друга осуждали. И вы знали, что он ни в чем не повинен. Так почему же вы не встали и открыто не заявили об этом?
Голубые глаза, прилежно завитые светлые волосы, в миловидном лице терпеливая, почти материнская требовательность: почему?
На собрании тогда кричали: «Позор! Позор!» И он сидел в самом углу, тихо сидел… И после собрания он не осмелился подойти к другу Семену… Оплывшая фигура, свинцовая физиономия, сам собой подмигивающий глаз.
Юлий Маркович ответил сколовшимся голосом:
— Я… Я, наверное, не обладаю достаточным мужеством…
Сокрушенная гримаска в ответ.
И он понял: летит вниз, надо сию же минуту за что-то ухватиться. Он заговорил с раздраженной обидой:
— Послушайте, почему вы не вспоминаете о письме? Без этого письма никто и не подумал бы меня подозревать! Освободите меня сначала от ложных обвинений, а уж потом накажите… за слепоту, за отсутствие бдительности, за трусость, наконец! Со строгостью!..
— Письмо?.. — удивилась она. — Ах да, да… — И брезгливо передернула плечиками: — Эта анонимка… Товарищ Искин! Не считаете ли вы, что мы идем на поводу анонимщиков?.. Лично я исхожу сейчас только из фактов, которые вы мне изложили.
Нужно ли вспоминать о прогоревшей спичке, когда уже вспыхнул пожар. Юлий Маркович сидел, уронив голову.
Секретарь райкома встала, ласково протянула ему руку:
— Мы попросим, чтоб товарищи разобрались в вашем деле со всей беспристрастностью.
Он был уже у дверей, когда она его окликнула:
— Товарищ Искин! А между прочим, Александр Александрович Фадеев на том собрании выступал против этого… Вейсаха. Да! И со всей решительностью.
Юлий Маркович в ту минуту был слишком оглушен неудачей, не осознал трагической значительности этой фразы.
Для секретаря райкома с миловидным лицом и голубым взором открылось странное…
Фадеев ходатайствует о защите некоего Искина.
Этот Искин — старый друг осужденного писательской общественностью Вейсаха.
И не только друг… Искин сам признался: не выступил в защиту Вейсаха потому лишь, что не обладал достаточным мужеством. Не только друг, но и единомышленник.
Фадеев вместе со всеми осуждал Вейсаха. Больше того, он возглавлял это осуждение.
И Фадеев защищает единомышленника Вейсаха!
Странно и многозначительно.
Голубоокий секретарь райкома не мог взять на себя ответственность уличить, осудить, наказать! Слишком гигантская фигура Александр Фадеев, чтоб схватить его белой ручкой за воротник — не дотянешься. И секретарь райкома сделала то, что и следовало в таких случаях делать, — передала на рассмотрение в более высокую инстанцию, в горком партии.
Но и в Московском горкоме не нашлось охотников хватать Фадеева за воротник. Передали дальше, в ЦК.
А в здании на Старой площади, в правом крыле, в отделе культуры — заминочка. Уж кто-кто, а Фадеев-то хорошо известен Самому. Тащить наверх, к Самому?.. Дело-то не очень значительное, никак не срочное, подумаешь, Фадеев защищает какого-то Искина… Спрятать под сукно, забыть — тоже опасно. Литераторы народ скандальный, ревниво следят друг за другом, вдруг кто-нибудь из маститых заявит… Сталин шутить не любит.
И в кулуарах Дома литераторов потянуло сквознячком, зашелестело имя Фадеева. И кой-кто уже мысленно рисовал себе картину — Союз писателей без Фадеева во главе. А кто — вместо? А кто будет вместо того, кто — вместо? Возможна крупная перестроечка… Слухи, слухи, осторожненькая возня.
А в «Литературной газете» — статья о связи с народом, перечислялись еще раз ранее разоблаченные безродные космополиты, среди них Семен Вейсах… И целый абзац посвящен Юлию Искину — тоже оторвавшийся, тоже безродный. Каждому ясно: Искин — ничтожная фигура. Бьют Искина, а попадают-то по…
Он — безродный.
Если вдуматься, что за странное обвинение. Каждый человек где-то родился, каждый может указать место на карте: «Я появился на свет здесь!» И при этом нелепо испытывать стыд или гордость, считать — удачно родился или неудачно. Можно рассуждать о том, чем и как отличаются Холмогоры от Симбирска: меньше по населению — больше, дальше от коммуникаций — ближе к ним, культурней — некультурней, но никак нельзя оценить эти два географических пункта в плане родины — мол, предпочтительней в Симбирске, чем в Холмогорах, одно лучше, другое хуже. И уж совсем нелепо оценивать человека по месту рождения: мол, имеет достойную родину, а потому и сам достоин уважения, и наоборот.
Он, Юлий Маркович Искин, — безродный!..
Да нет же! Он родился в самом центре России — в Москве! Так уж случилось, тут нет его личной заслуги. Он всю жизнь провел в этом городе, помнит Охотный ряд с бабами-пирожницами, сидящими на морозе на горшках с углями, помнит и Красную площадь без Мавзолея, и Садовое кольцо, когда оно действительно было садовым.
И все-таки безродный!
Но почему бы тогда не называть безродным великого Сталина? Право же, родился в Грузии, с юности живет в России, чаще говорит по-русски, чем по-грузински, а не столь давно на весь мир заявил: русская нация «является наиболее выдающейся нацией из всех наций, входящих в состав Советского Союза», русский народ — «руководящий народ». Выходит, предпочел чужую нацию своей, чужой народ своему кровному — космополитический акт, безродный по духу.
И Сталина славят за эту безродность.
А Юлия Искина клянут: не имеешь права считать своей родиной Москву, всю Россию!
Неудачно родился, не там, где следует.
А где?..
Если можно отнять жизнь, отнять свободу, то почему нельзя отнять у человека родину?..
Быть может, впервые в жизни Юлий Маркович бунтовал про себя, тихо, тайком, закрывшись один в кабинете, боясь поделиться своим бунтарством даже с женой.
В самом начале тридцатых годов мимо него прошла коллективизация — не бунтовал, даже восхищался: «Революция сверху!»
В тридцать седьмом уже не восхищался. «Господи! Киршона арестовали!..» Но смиренно жил, добропорядочно думал, не доходил в мыслях до бунта.
Тихий, тихий бунт в одиночку, когда сам себе становишься страшен.
Раздался телефонный звонок. Юлий Маркович почувствовал, как на ладонях выступил пот, бунтующие мысли легкой стаей, все до единой, выпорхнули вон из головы, осторожно снял трубку.
— Я вас слушаю.
Тишина, слышно только чье-то тяжелое дыхание.
— Я вас слушаю.
И сдавленный кашель, и слежавшийся голос:
— Это я… Выйди на улицу. Сейчас. Очень нужно.
Щелчок, короткие гудки — трубку повесили.
Юлия Марковича вдруг без перехода опалила злоба: это он! И он еще смеет звонить! Ему еще нужны тайные свидания под покровом темноты! Ему мало, что из-за него он, Юлий Искин, попал в петлю! Оставь хоть сейчас-то в покое! Нет!.. «Выйди, очень нужно».
И тем не менее Юлий Маркович, кипя внутри, поднялся из-за стола, пошел к вешалке.
В кухне друг против друга сидели Клавдия и Раиса, на столе перед ними стоял чайник, лежал батон белого хлеба. Пьют чай, о чем-то беседуют. Им тепло, им уютно — чай с сахаром, белый хлеб с маслом. Беседуют… О чем?