Клад - Алан Георгиевич Черчесов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Жесть!
– Ситуация экзистенциального выбора для всех пятерых персонажей. Куда ни кинь, всюду клин. Только тикает время и летит по степи экипаж.
– Круто! Давай-ка еще.
– Остальное пока не написано.
– Может, проверим на слух?
– Хочу написать рассказ «Иногда» – о релятивизме человеческой сущности. Иногда герой трус, иногда он смельчак, иногда – бунтовщик, иногда – конформист. Вся судьба персонажа сводится к этому «иногда». Словно Фортуна кидает игральные кости и, в соответствии с выпавшей суммой, определяет его поведение. Самое странное, что в любой из своих ипостасей – труса и смельчака, лицемера и простака, подонка и праведника – герой остается собой от макушки до пят. Каждая роль ему впору, и все они истинны. Оттого-то он сам – сплошь обман, перманентная ложь… Зря насупился, это не про тебя. Это про «я живут».
– В микромикроформате. Зачетный рассказ.
И подумал: зачетный удар. Звезданула под дых. Не нокаут еще, но нокдаун приличный. Интересно, давно ли она тренируется?
Жена поднялась, промазала пальцами мимо его напряженной руки, чуть задела ребро подлокотника, распустила чалму, по-кошачьи чихнула и босиком прошла в спальню. Там стряхнула халат на кровать, достала из тумбочки фен, распутала шнур, засунула вилку в розетку, ссутулилась, как вопросительный знак, перед зеркалом и битый час сушила волосы, пытаясь узнать себя в отражении, лишенном одежд и надежд.
* * *
Кошмар навещал ее ночи не часто, но всякий раз повергал ее в оторопь.
Сон затевался, как фильм в кинотеатре, причем зрители были еще и актерами.
…На улице ливень. Промокнув до нитки и отстояв к кассе очередь, супруги заходят в малюсенький зал, освещенный мерцающей лампой в тюремном решетчатом коконе, и по мокрой картонке, гремя кандалами, шаркают в глубь помещения. Перед экраном они замирают и понуро таращатся на пригвожденный к холстине портрет.
Прямо под ним, распластав телеса пирамидкой в окатные мякоти, примостился корсар-продавец. Пахнет дождем и заброшенным кладбищем. Цветов почти нет, а что есть – те пожухли, потухли окраской, скукожились.
Невозможки не видно. Не видно совсем – ни на квелом экране, ни в зыбкой, обманчивой комнате.
Отсутствие мухоловки незримо (не только на пленке, но и наяву, где явь – это сон, а сон – это явная явь, явь в квадрате, а может, и в кубе. Нет ничего достовернее этой апатетической яви), но более чем осязаемо. Больше, чем нарочитое и оттого ирреальное, невсамделишное присутствие нагроможденных повсюду – включая оживший мазками экран – аляповатых предметов: анатомических банок, лабораторных реторт, химических колб, чернокнижных шкафов с корешками седых фолиантов, витиеватых гирлянд из хрустальных кишок, цепастых кадил с золоченой трефовой макушкой, призрачных амфор, струистых подсвечников, алчущих кубков, объемистых урн с безымянным покомканным прахом, ряженных в женские тулова ваз, чучел плюгавых зверушек и юродивой стаи химер в целлулоидном снопе луча, искусанном роем подснеженных мошек.
Вместо поддона с горшком на прилавке стоит попугай. Его лихорадит. Откликаясь на дрожь, мелко звякает ложка в сухом побурелом стакане, что плесневеет в заволглом углу, на пристенных задворках столешницы. Докучливый звук нагоняет хандру.
На бельмастом экране – скелеты деревьев, свинцовое небо, тоска и зудящая музыка.
Внезапно тяжелую поступь саундтрека (перегуды кольчужной, воинственной готики) нарушает щелчок за спиной. Сразу следом – шаги. Лицо продавца коченеет, черты застывают, как воск, и превращаются в слепок предсмертного зоркого ужаса. Медленно тая, воск отекает на жидкие волны тельняшки.
Пока обнажается череп, шаги за спиной все идут. Идут очень быстро, но медленный воск с головы продавца почему-то стекает быстрей.
Попугай не кричит. Даже когда опадает со страху линялыми перьями. Те выстилают прилавок, крошатся, дробятся, микробятся и пресуществляются в пепел. Где-то в подкорке скоблит апатичная мысль: может, зарыться в него, приодевшись дохлятиной, рухнуть на корточки и затаиться?
Чавкая по волдырям на размокшей картонке, шаги подбираются ближе и ближе, вот-вот – и войдут в твою плоть. Убежать нету сил, да и некуда. Сил нет даже на то, чтоб о бегстве подумать.
Бесперый жако, неуклюже вспорхнув, пикирует кляксой на рыхлый экран, натыкается на вездесущий портрет, срывается в штопор и низвергается тушкой на череп хозяина. Поклевав по рябой неподатливой кости, попугай принимается злобно карябать когтями по темени.
Крупным планом – витье червячков. Они выползают из норок глазниц, расплетаются, ткут канитель и начиняют собою зарубки, вминаясь сегмент за сегментом и спайка за спайкой в кустистые борозды, после чего (треск разряда, шипение жареной слизи) расплавляются в жижу и засыхают разводом лоснистых чернил. Нацарапав тату, птица победно кудахчет, машет плешивыми крыльями и растворяется в желтом дыму, повалившем из пышущей зноем подсобки.
Едва попугай исчезает, как тут же зола на прилавке опять обращается в перья.
Объектив отплывает на локоть назад.
Шаги приближаются, чавкают. Перья на плечи еще не надеты.
Завороженно глядя на череп, супруги читают послание. Что-то очень знакомое. Похоже на эпитафию. Крупным планом – лиловая надпись: «Не взрыв, но всхлип». Пророчество Элиота, узнает цитату жена, впопыхах садится на корточки (глухо звенят кандалы), тянет мужа за плащ и, очертив мыслью круг, повторяет поэму с начала, точно магическое заклинание: «Мы полые люди, мы чучела, а не люди…»
Скучно хрустят позвонки – это шаги проторяют их с мужем согбенные спины.
Заполошно мелькает экран. Опрокинувшись конусом в матовый омут небытия, он волочит с собою в воронку свербящую гиблую музыку, пока не погаснет в своем потайном заграничье.
Хыль-хыль, колошматится пленка на голой бобине. Хыль-хыль, хы-лы-хыль, хрррр…
Вот и фильму конец!
Женщина просыпается и какое-то время слушает уханье сердца, но слышит не скачущий пульс, а смачное чавканье быстрых шагов, удивляясь тому, что лежит не в гробу, и что рядом в кровати лежит