Повести. 1941–1942 годы - Вячеслав Кондратьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я прикажу сейчас устроить вам шалашик, – Коншин встает.
– Не стоит…
– Ну, хоть лапнику нарубят… Простудитесь так.
– Ерунда… – чуть улыбается лейтенант.
Идя к взводу, Коншин наталкивается на Илью – взволнованного, даже вроде ошарашенного.
– Т-ы зна-ешь, ка-кое д-д-де-ло? Меня взяли в р-р-р-азведку… Понимаешь, в р-разведку!
– В бригадную?
– Нет, в батальонную.
– Ты ж говорил – переводчиком?
– Буду и переводчиком. «Языков» допрашивать. Это з-з-здорово, Алеша. Интересно, чем сейчас немцы дышат? Это же потрясающий материал.
– «Языка»-то надо сперва добыть, – отрезвляет Илью Коншин.
– Ко-не-чно…
– Ты доволен, что ли?
– Я ж с вами буду, в одном батальоне. Знаешь, как мне неудобно было, что вы там, а я в штабе.
– Ты ж ни черта не умеешь, Илья. Ни стрелять, ни окапываться, ни ползать даже как следует. Какой ты разведчик?
– Нау-чусь, Леша, нау-чусь, – он набивает трубку.
А Коншин вспоминает, как подбиралась бригадная разведка, и улыбается.
– Ты чего? – спрашивает Илья.
– Помнишь, как бригадную разведку набирали, какие ребята требовались?
– Помню… Я, конечно, в этом смысле, может, и не гожусь, но у меня есть другое… И язык я знаю…
– Что же другое?
– Интеллект.
– Думаешь, пригодится?
– Надеюсь. – После небольшой паузы Лапшин тихо спрашивает: – Леша, что ты чувствуешь?
– Ни черта не чувствую! Хочу жрать, спать, хочу тепла.
– Только-то? Не верю.
– Знаешь, по-моему, все эти описания ночи перед боем, когда герой перебирает свою прошлую жизнь, вспоминает родных, любимую, – мура! Не так это! Ни о чем сейчас не думаю. Выспаться бы… – Коншин широко зевает, может, несколько подчеркнуто.
– Ты-ты-т-ы неискренен, Алексей. Ну, ладно… Желаю…
– Не надо прощаться, – перебивает Коншин. – И вообще… без сантиментов, Илья. Живы будем – не помрем, как говорит Чураков.
Коншин обходит свой взвод… Лежа по двое, по трое, прижавшись друг к другу, небритые, намученные, дремлют… Всего месяц знает их Коншин, но не чужие они ему. Особенно спаял их этот трехсуточный марш на войну, связал воедино тем, что завтра, и тем, что будет послезавтра, всеми теми днями, которые – кому сколько – доведется пробыть на передовой.
Задолго до темноты батальон уже на ногах… Стоят, приплясывают, хлопают друг друга по заиндевевшим спинам – греются, ожидая команды на построение. Скорей бы трогаться, согреться на ходу, а то совсем закоченели. Был этот последний отдых не в отдых. Без шалашей, без костров разве можно было поспать по-человечески? Только задремлешь малость, как просыпаешься от холода, встаешь, пляшешь на месте, оттираешь замерзшие руки, потом опять валишься в снег на полчасика, и опять забирает холод, опять поднимаешься, и так весь день. Уж скорей бы к месту прибыть, там хоть ночью, может, поспать удастся?
Тут-то и раздается странная, непонятная для людей команда «отдать старшинам свои вещевые мешки, в которых все нехитрое солдатское хозяйство: смена белья, полотенце, портянки запасные, мыло, бритва, бумага для писем, обрывки газет на закурку, ножичек, у кого и пара сухариков сэкономленных». Все нужное, для жизни необходимое, а главное, – невесомое совсем. Чего начальство удумало? Чтоб немцев сподручней было гнать? Да не мешки оттягивают спины и шеи. Тянут пояс автоматные диски, гранаты, противогаз, запас патронов, каски тоже давят голову, а больше всего осточертели лыжи с палками, которые без дела тащат они всю дорогу. С нехотью расстаются бойцы со своими вещмешками, не видя смысла, необходимости в этом. Что, мертвые они уже, которым не надо ничего? Кто подогадистей, рассовывают содержимое мешков по карманам, а кто еще поумнее – выбрасывают противогаз и в сумку от него упрятывают все. Остальные – по недомыслию – сдают мешки со всем имуществом.
И не легче стало идти, а труднее, потому как после отдыха свертывают они с большака и сквозь лес по снежной целине топают. Некоторые на лыжи пробуют стать, но крепления на них – хуже быть не может, соскакивают лыжи на каждом шагу, одно мученье, и приходится это дело отставить. Начальство дорогу эту, видать, некрепко знает, – останавливается батальон часто и стоит долго, пока они там по карте сверяют… Два раза поворачивают их обратно, все же к середине ночи выходят к большому селу.
Здесь-то и видят они фронтовое небо во всей его красе и жути. Красными пунктирами секут его трассирующие, голубовато вспыхивает горизонт, а где-то слева багрово догорает пожар… Вдалеке раскатами грома бахают «катюши», и долго рокот катится по окрестностям, пока не замирает…
Жадно смотрят ребята на эту иллюминацию, – интересно все очень. И думают – поверни их сейчас обратно, назад, в тыл, почувствуют они разочарование… Как же пройти мимо, не испытать, не узнать, что такое война? Да никак это невозможно!
Недолго постояли они в селе, двигают дальше. Вроде и усталость прошла, будто магнитом тянет к себе недалекая передовая. Командирам глотки рвать уже не надо: идут люди и так, не растягиваются, не отстают…
И вот видит Пахомов свою Волгу… Но она ли это? Узенькая, с пробитым минами и снарядами льдом, какая-то жалкая… Но все же чувствует: душат слезы. Нагибается у проруби, берет ладонями обжигающую холодом воду и… пьет. Хочется еще постоять, поглядеть на родимую, но напирает сзади взвод, и шепотливая команда: «Вперед, вперед!» – гонит дальше.
Рядовой Диков опасливо смотрит на реку: то тут, то там чернеют проруби, выбитые не ломом и лопатой, – значит, долетают сюда немецкие снаряды. Вот и дошел он до фронта, ничего придумать не смог. Зловеще темнеет противоположный крутой берег с огромными соснами, а в просветах между ними мечутся вспышки ракет, холодом заходится сердце. Осторожно переходит он реку, обходя полыньи, и вдруг одной ногой проваливается в трещину во льду. Останавливается. Сверкает радостно мысль – вот и выход! Нагибается, будто ботинок зашнуровать, пропускает взвод и, увидев, что сзади никого, резко, не вынимая ногу из трещины, валится на лед, взвизгивая от боли. Больно! Это хорошо! Значит, перелом! И чувство дикого облегчения заглушает боль, но он стонет, громко стонет, пока не подбегает к нему Коншин:
– Что за фокусы, Диков? Чего лежите?
– Наверное, ногу сломал, командир, – охая и подскуливая, отвечает Диков.
– Санинструктор! – кричит Коншин. – Подите сюда!
Санинструктор ощупывает ногу Дикова, мнет ее, не обращая внимания на его «охи», а потом, попросив Коншина придержать малость Дикова, дергает его за ногу, вправляя вывих.
– Вот и все, Диков. Можешь топать дальше.
– Не могу я! Не могу! Вы что, не понимаете? Сломал я ногу-то! Сломал!
– Ерунда, никакого перелома. Вставайте!
Диков смотрит ненавидящими глазами и на санинструктора, и на Коншина, но медленно поднимается. Не вышел номер! И, прихрамывая больше для вида, ковыляет за взводом, безнадежно понимая, что ничего не придумать.
– Вы эти штучки бросьте, Диков, – с угрозой говорит Коншин.
И тот видит: раскусил его помкомвзвода, будет за ним теперь особый присмотр.
Не без труда одолев крутой берег и пройдя немного по лесу, выходят они к снежному полю без конца и края. Только светится неясно даль каким-то туманом голубоватым, но не определишь, далеко это или не очень, так как посыпала с неба снежная крупа, мелкая, но видимость убавившая. Может, совсем близко передовая? На всякий случай из-за деревьев пока не выходят, команды «дальше идти» нету, стоят, жмутся… Холодно, многие, реку переходя, в полыньи попали, полные ботинки воды начерпали. Переобуться бы, хоть портянки отжать, но не решаются, – ждут команды «вперед» ежеминутно. Так около часа и стоят… Потом собирает комроты Кравцов взводных и говорит, что дальнейшее движение будет повзводно, что он идет с первым взводом и, дойдя до места, пришлет связного.
Настороженно трогается первый взвод с Шергиным во главе и скоро скрывается в серой темени, а остальным стоять, дрогнуть на мартовском пронизывающем ветру, и ни костра разжечь, ни курнуть, конечно… Стоят, мерзнут, поглядывают вперед, на тускло мерцающую даль, за которой затаенный и притихший до времени фронт…
А протор в снегу, что протопал первый взвод, вскоре заметается, и это, казалось бы, естественное и обычное, вдруг действует на людей угнетающе, словно сгинул взвод навсегда и следов даже не оставил.
Четин, прихрамывая немного из-за стертой ноги, неровно ходит туда-сюда, и морщинка, что легла на его лоб вчера на дневке, так и осталась. Перешел с Коншиным опять на «вы», держится официально, на бойцов покрикивает… Видно, поверил в себя лейтенант после вчерашнего трудного решения. Коншину не нравится он в новом обличии, уж лучше бы «кюхлей» оставался. Как бы не наломал дров.
После разговора с Савкиным по-другому смотрит Коншин на людей. Досадливо вспоминает, как гонял их на формировании, заставляя делать многокилометровые пробежки, как изводил их строевой и тактикой… Ему-то самому что? Молодой, натренированный. А каково пожилым из запаса, каково тем, кто из госпиталей? Не думалось тогда про это, а сейчас схватывает сердце позднее сожаление… Глядя на почерневшие лица, секомые колючей снежной крупой, на красные невыспанные глаза, в которых маета ожидания, еще больше ощущает он неразрывную связь с ними. И понимает – важно это очень.