Сто лет одиночества - Габриэль Маркес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не зная, чем заполнить пустоты жизни, Гастон забредал по утрам в комнату Мелькиадеса поговорить с нелюдимым Аурелиано. Он с удовольствием вспоминал самые укромные уголки родимой земли, которые Аурелиано так хорошо знал, будто сам не раз бывал там. Когда Гастон спросил его, откуда он знает о том, чего нет в энциклопедии, в ответ услышал то же, что и Хосе Аркадио: «Всем все известно». Кроме санскрита Аурелиано выучил английский и французский языки, разбирался в латыни и греческом. Поскольку теперь он ежедневно выходил из дому и получал каждую неделю от Амаранты Урсулы деньги на мелкие расходы, его комната стала походить на филиал книжной лавки ученого каталонца. До поздней ночи жадно глотал затворник одну книгу за другой, хотя по тому, как он отзывался о прочитанном, Гастону подумалось, что книги ему нужны не для пополнения знаний, а для подтверждения известных ему истин и что по-настоящему его интересуют только пергаменты, которым он дарит лучшие утренние часы. И Гастону, и его супруге хотелось бы сделать Аурелиано действительно членом семьи, но он был человеком герметичным, витающим в мистических облаках, которые год от году сгущались. Эту толщу нельзя было пробить, все попытки Гастона сблизиться с Аурелиано потерпели фиаско, и вскоре ему пришлось искать другое развлечение, чтобы убивать свободное время. Именно в эту пору им овладела мысль доставлять в Макондо почту по воздуху.
Замысел был не нов, сказать по правде, уже почти созрел, когда Гастон познакомился с Амарантой Урсулой, но тогда в виду имелось не Макондо, а Бельгийское Конго, где семья Гастона вложила капиталы в производство кокосового масла. Женитьба и решение провести несколько месяцев в Макондо, чтобы доставить удовольствие супруге, заставили его отложить осуществление проекта. Но когда он увидел, что Амаранта Урсула собирается возглавить правление по благоустройству города и высмеивает его намеки на желаемый возврат в Европу, он понял, что они застряли здесь всерьез и надолго, и возобновил переговоры со своими давними партнерами в Брюсселе, полагая, что престиж идеи не пострадает от того, осуществлена ли она в Африке или в Южной Америке. Оформление бумаг шло своим чередом, а Гастон тем временем устроил посадочную площадку на старых зачарованных землях, которые в ту пору представляли собой усыпанную камнями равнину, изучил направление ветров, контуры побережья и наметил самые удобные пути для воздушных перевозок, не ведая, что его бурная деятельность, напоминавшая хлопоты мистера Герберта, рождала в городке обоснованные опасения: не намерен ли он сажать бананы, пролагая авиамаршруты для отвода глаз? Всецело увлеченный своей затеей, которая к тому же как бы оправдывала его решение обосноваться в Макондо, он несколько раз побывал в столице провинции, нанес визиты властям, получил лицензию на исключительное право полетов и заключил контракт. Тем временем он упорно переписывался со своими брюссельскими компаньонами, подобно тому как Фернанда со своими заочными целителями, и в конце концов убедил их отгрузить первый аэроплан под ответственность опытного механика, который снабдил летательный аппарат всем необходимым в ближайшем порту и по воздуху доставит в Макондо. Спустя год с начала первых метеорологических наблюдений и расчетов, веря горячим посулам своих компаньонов, Гастон стал приобретать привычку прогуливаться по городу в ожидании аэроплана, поглядывая на небо и прислушиваясь к подвываниям бриза.
Хотя Амаранта Урсула этого и не замечала, ее возвращение коренным образом изменило жизнь Аурелиано. После смерти Хосе Аркадио он дня не пропускал, чтобы не побывать в книжной лавке ученого каталонца. Кроме того, полученная свобода и остававшееся от занятий время пробудили в нем известное любопытство к городу, с которым он знакомился, ничем не поражаясь. Аурелиано ходил по одиноким пыльным улицам, осматривал скорее с научным, нежели с чисто человеческим интересом внутренность разрушенных домов, металлические сетки на окнах, красные от ржавчины и крови погибших птиц, глядел на горожан, прибитых тяжкими воспоминаниями. Он пытался восстановить в воображении великолепие города времен Банановой компании, на территории которой высохший бассейн был теперь доверху заполнен полусгнившими мужскими ботинками и женскими туфлями, а в одном из коттеджей, задушенных дикой зеленью, лежал скелет немецкой овчарки, все еще прикованной стальной цепью к кольцу, и стоял телефон, который все звонил, звонил, звонил, пока Аурелиано не поднял трубку и не услышал далекий тревожный голос женщины, сыпавшей вопросами по-английски. Он ее понял и ответил: да, мол, забастовка кончилась, три тысячи убитых выкинуты в море, Банановой компании след простыл, а Макондо живет в мире и согласии уже многие годы. Эти экскурсии привели Аурелиано в заглохший квартал публичных домов, где в былую пору пачками жгли денежные купюры, чтобы поддать жару кумбиямбе, а теперь уныло переплетались улицы, утыканные жалкими и обшарпанными домами, на которых еще кое-где горели красные фонари, и в пустых залах для танцев, украшенных обрывками гирлянд, сидели обрюзгшие ничейные вдовы, французские прабабушки и вавилонские матриархессы и скучали у примолкших виктрол. Аурелиано не встретил никого, кто знал бы его семью, хотя бы полковника Аурелиано Буэндию, за исключением самого древнего из антильских негров, старца с хлопково-белой головой, похожего на фотонегатив, все так же распевающего на пороге своего дома печальные псалмы в вечерних сумерках. Аурелиано разговаривал с ним на тарабарском папьяменто, который освоил за несколько недель, а иногда угощался у него похлебкой из петушиных голов, которую готовила его правнучка, здоровенная негритянка, крупнокостная и большезадая, с грудями – парой живых дынь и с круглой, как шар, головой в твердом капоре проволочно-жестких волос, похожем на подшлемник средневекового воина. Ее звали Дьяволица. В эту пору Аурелиано перебивался с хлеба на воду, продавая столовые приборы, подсвечники и всякие домашние безделушки. Когда в кармане не было ни сентаво, что случалось частенько, ему удавалось в тавернах при рынках заполучать петушиные головы, прежде чем их выкинут на помойку, и он относил добычу Дьяволице, чтобы она варила похлебку, заправленную портулаком и сдобренную мятой. Когда прадед скончался, Аурелиано перестал к ним ходить, но виделся с Дьяволицей под темными миндалями на площади, где своим мяуканьем дикой кошки она приманивала полуночников. Частенько Аурелиано прогуливался вместе с ней, болтая на папьяменто о бурде из петушиных голов и о других деликатесах нищеты, и продолжал бы свои прогулки, если бы она не дала ему понять, что своим присутствием он отпугивает клиентов. Хотя иной раз ему и самому хотелось поддаться искусу и хотя Дьяволица сочла бы это естественным завершением их разделенной безотрадности, он не спал с ней. Так что Аурелиано был непорочным агнцем, когда Амаранта Урсула вернулась в Макондо и по-родственному прижала его к груди, от чего у него сперло дыхание. Всякий раз, как он ее видел, да если она еще учила его модным танцам, он чувствовал слабость в коленках, ноги рыхлели, как губка, а голова шла кругом, как у его прадеда, когда Пилар Тернера заманила того своими картами в кладовую. Стараясь одолеть мучения, он еще глубже зарывался в пергамент и увертывался от невинных ласк своей тети, которая ночи напролет заставляла его изливать струи терзаний, но чем больше он ее избегал, тем больше жаждал слышать ее дробный смех, ее долгие стоны и благодарное мурлыканье счастливой кошки, которая может исходить любовью во всякое время и в самых немыслимых местах. Однажды ночью, метрах в десяти от его кровати, лихо ерзая на стеклянной стойке для ювелирных работ, супруги раздавили стекло и завершили любовь в луже соляной кислоты. Аурелиано не только не заснул ни на минуту, но и весь следующий день бродил, как в жару, рыдая от ярости. Он не мог дождаться той ночи, когда отправится к Дьяволице под сень миндальных деревьев, поеживаясь от ледяных мурашек неуверенности, зажав в кулаке полтора песо, взятых у Амаранты не столько потому, что он в них нуждался, сколько для того, чтобы хоть как-то унизить, опозорить ее, впутать в свой блуд. Дьяволица подтолкнула его к своей комнатушке, освещенной свечами фальшивой святости, к своей койке с холстом, засаленным грязной любовью, и к своему телу бесстыжей суки, бездушной и бесчувственной, которая была готова быстро разделаться с ним, как с испуганным мальчишкой, но вдруг наткнулась на мужчину, чья ужасающая мощь заставляла ее чрево податливо приноравливаться к вулканическим колебаниям.
Они стали любовниками. Аурелиано по утрам расшифровывал пергамент, а в часы сиесты входил в усыпительную спаленку, где ждала Дьяволица, чтобы научить его делать сначала как черви, потом как кроты и, наконец, как звери в клетке, пока не отрывалась от него, чтобы уберечься от явной чрезмерности. Прошли недели, прежде чем Аурелиано заметил у нее на талии поясок вроде бы из виолончельной струны, но крепкий, как сталь, и без застежки, ибо Дьяволица в нем родилась и выросла. Почти всегда между любовными приступами они нагишом что-нибудь жевали на койке в дурманной жаре под дневными звездами, которые ржавчина дырками рассыпала на цинковой крыше. Впервые в жизни у Дьяволицы был постоянный мужчина, «твердый забивала», как она выражалась, давясь от смеха, и даже стала мягчеть сердцем, но Аурелиано рассказал ей о своей тайной страсти к Амаранте Урсуле, от чего ему не излечиться никакой подменой, а наоборот, у него тем больше крутит внутри, чем скорее приходит опыт, раздвигающий горизонты блаженства. После этого Дьяволица продолжала принимать его со своим всегдашним пылом, но стала требовать плату за услуги с такой строгостью, что, когда у Аурелиано не оказывалось денег, она отмечала его очередной долг – не цифрой, а царапиной ногтем большого пальца – на внутренней стороне двери. К ночи, когда она лавировала в тени возле площади, Аурелиано шел по галерее к себе, как чужой, почти не обращая внимания на Амаранту Урсулу и Гастона, которые обычно ужинали в этот час, и снова запирался в комнате, не будучи в силах ни читать, ни писать, ни даже думать из-за мучительного беспокойства, которое у него вызывали смех, шепот, предваряющая возня, а затем взрывчатая агония счастья, пронзающая ночную тишину. Так он жил два года до той поры, когда Гастон стал ждать прибытия аэроплана, и все так же днем посещал книжную лавку ученого каталонца, где однажды встретил четырех молодых пустозвонов, с пеной у рта споривших о том, чем травили тараканов в Средние века. Старый книготорговец, знавший о пристрастии Аурелиано к фолиантам, которые прочел один лишь Беда Достопочтенный, по-отцовски уговорил того – не без задней мысли – выступить третейским судьей в их диспуте, и Аурелиано на одном дыхании прочел им лекцию о том, что тараканы – самые древние жесткокрылые насекомые на земле – уже в Ветхом Завете упомянуты как излюбленные жертвы тех, кто давил Божьих тварей сандалиями, но весь род тараканий нельзя взять решительно никаким измором, не поддаются они никакой отраве – ни резаным томатам с борной кислотой, ни сладкому печенью, ибо тысяча шестьсот три их разновидности устояли против всех самых давних, самых упорных и жестоких гонений, которым люди подвергали начиная с каменного века какие-либо живые существа, включая самих себя, и особо надо отметить, что если роду человеческому приписывается неодолимый инстинкт размножения, то человеку следует приписать еще более неодолимое и ярко выраженное стремление убивать тараканов, и если последним удалось спастись от человеческого изуверства, то лишь по той причине, что тараканы прячутся в темноте, где им не грозит опасность, ибо страх тьмы – врожденное свойство человека, но зато в лучах ясного дня тараканы становятся уязвимы, а потому и в Средневековье, и в нынешнюю эпоху, и во веки веков единственным действенным методом борьбы с тараканами остается их ослепление солнечным светом.