Повседневная жизнь русского офицера эпохи 1812 года - Лидия Ивченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Главнокомандующий недолго пребывал в уединении и вскоре показался «на людях». Князь А. Б. Голицын вспоминал: «Первый раз зарево Москвы было нам так видно; Кутузов сидел и пил чай, окруженный мужиками, с которыми говорил. Он давал им наставления и когда с ужасом говорили они о пылающей Москве, он, ударив себя по шапке, сказал: "Жалко, это правда, но подождите, я ему голову проломаю"»{66}. В тот же день, собравшись с духом, Кутузов отправил письмо жене с пометкой «около Москвы»: «Я, мой друг, слава Богу, здоров и, как ни тяжело, надеюсь, что Бог все исправит. Детям благословение»{67}. Вероятно, это было первое известие от главнокомандующего русскими войсками после оставления Москвы, полученное в Санкт-Петербурге. Государь пока не получил от него ни строчки, на несколько дней потеряв свою армию из виду. Более того, 31 августа император направил Кутузову разработанный в Петербурге план наступательных действий, предусматривавший полное окружение и разгром неприятельских сил. Можно себе представить, кем ощутил себя государь, известившись стороной о потере Москвы! Александр I счел необходимым напомнить фельдмаршалу о своем существовании, деликатно потребовав отчет о «причинах к столь нещастной решимости». На марше между Рязанской и Тульской дорогами главнокомандующий прочел письмо государя, позволяющее нам судить о необычности сложившейся ситуации: «С 29 августа не имею я никаких донесений от вас. Между тем от 1 сентября получил я через Ярославль от московского главнокомандующего печальное извещение, что вы решились с армиею оставить Москву. Вы сами можете вообразить действие, какое произвело сие известие, а молчание ваше усугубляет мое удивление». Кутузов, по-видимому, полагал, что государя следовало не просто поставить в известность об оставлении Москвы, но и сообщить ему о своих дальнейших намерениях; пока определенности в этом вопросе не существовало, главнокомандующему не о чем было сообщить императору, все оправдания в этом случае были бессмысленны…
В течение некоторого времени обе русские армии, по резкому отзыву М. Б. Барклая де Толли, «таскались, как дети Израиля в пустыне». Фельдмаршал стремился скрыть от неприятеля свои передвижения и более всего опасался быть атакованным на марше. А. А. Щербинин рассказывал о бесчисленных предосторожностях, предпринимаемых офицерами квартирмейстерской части в период отступления по Рязанской дороге: «От одного лагерного пункта до другого совершали мы путь ночью, ожидая на каждом шагу, особенно в деревнях, через кои пролегал путь, попасться неприятельской партии. Не доезжая до деревень, мы посылали казака подползти к крайней избе и выманить крестьянина, чтобы удостовериться, нет ли французов. Нигде о них и слуху не было»{68}. А дальше произошло вот что: «Переправившись через реку Москву у Боровского перевоза, своротили мы с большой дороги и потянулись направо. Опять произошло недоумение: куда нас ведут? Впрочем, вскоре все начало объясняться; а когда пришли в город Подольск, где фельдмаршал сделал смотр армии, то стали уже говорить с уверенностью, что идем на Калужскую и даже Смоленскую дорогу отрезывать путь французам. Все обрадовались: "Так вот зачем отдали французам Москву!.. Это их нарочно заманили в западню!" Начали расхваливать фельдмаршала на все лады; солдаты даже не слишком деликатничали: "Ай-да старик Кутузов! Поддел Бонапарта, как тот ни хитрил!.. Кутузов — тертый калач, Кутузов — старый воробей!.." и тому подобное»{69}. Зато французский генерал Ф. де Сегюр, автор знаменитого «Похода в Россию», изданного во Франции не менее 30 раз, возвысил повествование об удачном маневре противника до героического эпоса. Благодаря этому взгляду со стороны поход русских войск от Москвы до Тарутина представал перед глазами читателей в жанре античной трагедии: «Кутузов, покидая Москву, увлек за собой Мюрата в Коломну, к тому месту, где Москва-река пересекает дорогу. Под покровом ночной темноты он внезапно повернул к югу, чтобы, пройдя через Подольск, остановиться между Москвой и Калугой. Этот ночной обход русских вокруг Москвы, откуда сильный ветер доносил к ним пламя и пепел, носил характер мрачной религиозной процессии. Русские передвигались при зловещем свете пожара, уничтожавшего центр их торговли, святилище их религии и колыбель их империи! Охваченные ужасом и негодованием, они шли в угрюмом молчании, нарушавшемся только монотонным и глухим шумом шагов, треском пламени и свистом бури. Часто этот зловещий свет прерывался внезапными багровыми вспышками, и тогда лица солдат судорожно передергивались под влиянием дикой злобы и страдания, и глаза их мрачно сверкали, глядя на пожар, который они считали нашим делом! Взгляды их выдавали ту жестокую и мстительную ненависть, которая зарождалась в их сердцах и потом распространилась по всей России, сделав своей жертвой столько французов! В эту торжественную минуту Кутузов объявил твердым и благородным голосом своему Государю о потере столицы. Он сказал ему, что для сохранения южных провинций, житниц России, и поддержания сообщения с Тормасовым и Чичаговым он вынужден был покинуть Москву, оставленную своими жителями, которые составляли ее жизнь. Однако народ везде составляет душу Империи, и там, где находится русский народ, там и будет Москва и вся русская Империя! <…> Мы не можем судить о наших врагах иначе как на основании фактов. Таковы были их слова, и действия соответствовали им. Товарищи, отдадим им справедливость! Они приносили свою жертву без всяких оговорок и без поздних сожалений. Они ничего не требовали, даже тогда, когда находились среди вражеской столицы, которой они не тронули! Их репутация осталась великой и чистой. Они познали истинную славу…»{70}
Думали ли русские офицеры в те суровые сентябрьские дни, что пожар Москвы рано или поздно осветит им путь к Парижу? Государь в ту пору также был не склонен доверять «твердому и благородному тону» рапорта светлейшего от 4 сентября, который 10 сентября был передан на рассмотрение «Комитета гг. министров». Первые сановники империи пришли к выводу что донесения главнокомандующего «не представляют той определительности и полного изображения причин, кои в делах столь величайшей важности необходимы и что сие поставляет правительство в невозможность основать свои заключения». Комитет министров высказал пожелание ознакомиться с «протоколом того совета, в коем положено было оставить Москву неприятелю без всякой защиты». Императору же предлагалось, «чтобы предписание главнокомандующему было сделано не в виде какого-либо неприятного замечания, но единственно в помянутых сведениях от него надобности». Александр I, невзирая на советы воздержаться от «неприятных замечаний», счел нужным указать Кутузову: «…Вспомните, что вы еще обязаны ответом оскорбленному Отечеству в потере Москвы». Однако правительство менее всего склонно было винить в бедствиях, обрушившихся на Россию, главнокомандующего и армию. Настроения в Северной столице переданы в раздраженном письме H. М. Лонгинова, секретаря императрицы Елизаветы Алексеевны, к графу С. Р. Воронцову: «Если бы с (самого) начала дали команду Кутузову или посоветовались с ним, (то) и Москва была бы цела и дела шли иначе, но предубеждения противу него с австрийской кампании, где он, впрочем, нимало не виновен, доселе остались непреклонными. <…> Что до Москвы, знающие положение мест и войск, доказали, что, отдавши Смоленск, ее удерживать было бы безрассудно. С часу на час ожидаем теперь о случившемся в армии с 4-го числа известий. Они должны быть важны и решительны. Одно к утешению нам остается, что Государь и не думает о мире…» Судьба России зависела от армии, правительство по-прежнему оставалось на стороне главнокомандующего, и император, будучи вдали от своих «детей», пребывал в тревожном одиночестве…
Русские войска неожиданно для противника свернули с Рязанской дороги, двинулись вдоль берега реки Пахры, затем пересекли Каширскую и Тульскую дороги и в конце сентября заняли прочную фланговую позицию при селе Тарутине на Калужской дороге. Знаменитый фланговый марш на Калужскую дорогу удался нам настолько, что даже неприятель не мог не оценить этого успеха, «решившего участь кампании». Что бы ни писал император Кутузову, «верные и усердные сыны Отечества» поняли из переписки государя с главнокомандующим главное: война продолжается, следовательно, их честь и Россия будут спасены. Современник выразил всеобщие ожидания: «После кровавой Бородинской (или Можайской) баталии налетел он на столицу, надеясь, что меньшие числом русские примут сражение ради спасения города. Ничуть не бывало, русские сказали: "Входи, но мира не будет". Он вступил в Москву и хладнокровно сжег сей огромный город. Но ему снова сказали: "Жги, но мира не будет"»{71}. По словам одного из участников событий, «тень древней Москвы не оставляла нас и требовала мщения». Сознавая, что затишье будет недолгим, все готовились к зимнему походу. И. Р. Родожицкий вспоминал: «Почти целые две недели мы жили спокойно в Тарутинском лагере. Нас укомплектовали рекрутами, лошадьми, зарядами, снабдили тулупами, сапогами; удовольствовали сухарями, а лошадей — овсом и сеном вволю; тут выдали нам жалование, а сверх того нижние чины за Бородинское сражение награждены были по 5 рублей ассигнациями. Откуда что явилось! Из южной России к Тарутинскому лагерю везли по всем дорогам всякие припасы». Тем временем Наполеон, по свидетельству Ф. Сегюра, «силою воли подавлял свою озабоченность» в тщетном ожидании мирных переговоров. В Москве, «еще покрытой пеплом», он организовывал муниципалитеты, назначал префектов, устраивал среди развалин театр… Эти мероприятия, вероятно, стоившие великому полководцу немалых волевых усилий, отвлекли его внимание от неминуемых напастей. Время теперь работало явно на пользу обороняющейся стороне. Сентябрь прошел, наступил октябрь, и Петербург, а с ним и вся Россия дождались, наконец, «решительных известий»…